Илья Кочергин — один из самых самобытных голосов в современной прозе. Внук сталинского наркома, выросший в Доме на Набережной и сбежавший из столицы ради работы лесником и жизни в глуши, делает своим героем человека, который заново осваивает пространства. Лауреат премии Даниила Гранина, номинант на «Большую книгу» за «Запасный выход», Илья Кочергин сейчас завершает биографию Михаила Пришвина для серии «ЖИЛ» Редакции Елены Шубиной.
— Творчество Пришвина, хорошо всем знакомое с детства, — это гимн русской природе и всему живому. Согласны?
— Прежде всего, должен сказать, что вовсе не являюсь биографом Пришвина. Книга, которую я заканчиваю, посвящена моим читательским отношениям с этим писателем. Я впервые в руки-то взял его книжку, когда уже разменял шестой десяток лет. В школе я учился плохо, все, что было связано со школой, я ненавидел, даже не пошел на выпускной в десятом классе. Так что долго избегал и школьно-программного Пришвина. Мне, как и, наверное, многим, он казался скучным, душным дедом, поучительно писавшим о белочках и цветочках.
К моему удивлению, Пришвин оказался совершенно не таким, каким представлялся мне, более того, показался близким во многих вопросах и еще — удивительно современным автором.
Я совсем не пришвиновед, не специалист, я не изучал специально его биографию и обращал внимание только на те моменты, которые откликались во мне, почему-то казались важными и интересными, например, его умение сохранять независимость в самых разных жизненных обстоятельствах или его творческий метод путешествий, его взгляд на окружающий мир, в том числе и на природу.
Ну а теперь, отвечая на вопрос, скажу, что торжественное и какое-то официальное слово «гимн» для меня как-то плохо вяжется с тем, как я воспринимаю творчество Пришвина. Когда Паустовский использовал это слово для разговора о Пришвине, была другая эпоха. Вернее, сегодня уже другая эпоха, и многие понятия нужно пересматривать. Например, стремительно устаревает само понятие «природа», как что-то отдельное от человека и культуры.
«Если бы природа могла чувствовать благодарность к человеку за то, что он проник в ее жизнь и воспел ее, то прежде всего эта благодарность выпала бы на долю Михаила Пришвина… Прозу Пришвина можно с полным правом назвать разнотравьем русского языка. Слова у Пришвина цветут, сверкают. Они то шелестят, как травы, то бормочут, как родники, то пересвистываются, как птицы, то позванивают, как первый лед…» На мой взгляд, эта цитата Паустовского сегодня звучит уже очень тяжеловесно, действительно, как слова гимна. Так и хочется встать и прослезиться.
Для характеристики творчества Пришвина, я думаю, больше подходят слова «осознавание», «вглядывание», «сказка». Наилучшим образом описывает мое восприятие, пожалуй, пришвинская формулировка «родственное внимание» ко всему живому. Ну, или уж если брать слова Паустовского, то из них я бы выбрал понятие «проза-поэзия».
— Первый сборник пришвинских рассказов для детей вышел больше века назад. Что-то кажется в нем архаичным?
— Кое-что в этой книжке 1925 года «Матрешка в картошке» действительно сегодня кажется довольно архаичным. Возможно, детская литература устаревает быстрее, чем взрослая, — в ней как будто меньше искусства, меньше нерешенных вопросов и больше рассказа и том, как мы, взрослые, воспринимаем этот мир. Попробуйте, например, рассказать сейчас детям об острове, населенном дикарями, — не получится. Дикарей больше нет, есть уникальные культуры. Или вот взять тот же «Лисичкин хлеб», где охотник выкладывает на стол убитых тетерева, рябчика и показывает ребенку, какие они красивые и замечательные. Как можно сегодня убивать неповинных зверей и птиц для своего развлечения — ребенок этого не поймет. Теперь даже драконы и чудовища в фильмах имеют право на жизнь и требуют внимательного отношения к их психологическим травмам. А птиц надо подкармливать и при этом каким-то образом охранять от самих себя.
— «Лисичкин хлеб» — текст-загадка или раскрытие тайны жизни?
— Если нужно выбрать один из вариантов ответа, то для меня «Лисичкин хлеб» — текст-загадка. Мне непонятно, как могло так получиться, что имя Пришвина устойчиво ассоциируется с такими детскими текстами, простенькими игрушками для маленьких? Именно такие рассказы отбили у меня в школе всякое желание открывать его книги. Я тогда уже зачитывался «взрослыми» «Тремя мушкетерами», а тут детский сад какой-то.
Отчасти в этом виноват, наверное, и сам Пришвин, укрываясь за такими текстами от «всевидящего ока Саурона» во время сталинских репрессий, сохраняя свою жизнь и творческую независимость. Не самый плохой способ, на самом деле.
Основатель Лапландского заповедника, исследователь Севера и ученый Герман Крепс, прочитав в детстве очерк Пришвина «В краю непуганых птиц», навсегда «заболел» Севером, решил посвятить ему свою жизнь и даже похоронен, по своему завещанию, на Кольском полуострове. Если бы мне досталась в детстве эта книжка, а не «Лисичкин хлеб», не исключено, что Пришвин давно стал бы для меня значимым писателем.
— Каким предстает Русский Север и Дальний Восток в произведениях Пришвина?
— Меня восхищает способность Пришвина глядеть на ландшафт несколько по-детски. Без утомительных пейзажных описаний, с «родственным вниманием» ко всему составляющему этот ландшафт, с «осторожным антропоморфизмом» (если использовать формулировку Донны Харауэй). Мне кажется, что с первых его путевых очерков Север предстает пространством, в котором человек составляет неотъемлемую, но все же только часть прекрасного и удивительного мира, в котором все взаимосвязано со всем. И Дальний Восток его так же предстает миром, в котором взаимное влияние растений, животных, гор, океана и человека выстраивается в повесть о жизни.
Его метод, о котором он сам говорит, — описать вещь абсолютно точно, почти этнографически, и тут же показать, что происходит с тобой в «момент интимнейшего соприкосновения» с этой вещью. Видеть и чувствовать кого-то или что-то, при этом чувствовать и осознавать себя и, наконец, показать, что происходит с тобой в момент контакта, — это, кажется, идеальный (и очень современный, какой-то новый) способ изображения.
— Что можно сказать о писательском дебюте Пришвина в 33 года? Лучше поздно, чем никогда? Всему свое время?
— Я сам первый рассказ написал в тридцать лет, наверное, поэтому мне это кажется нормальным и естественным. Хотя, конечно, мир постоянно молодеет, и быть «молодым писателем» в 35 лет как-то несолидно. Да и во времена Серебряного века вспыхивающие и ярко горящие звезды затмевали такого поздно начавшего литератора.
Но все-таки, наверное, ярко начинать гораздо легче, чем раз за разом успешно преодолевать профессиональные и возрастные кризисы и сохранять до старости работоспособность, независимость и творческий задор. В этом, конечно, Пришвин может служить нам отличным примером.
— Писатели о писателях — это всегда интересно. Расходятся ли взгляды на судьбу Пришвина у вас и Алексея Варламова, автора пришвинской биографии в серии ЖЗЛ?
— Мне кажется, что Алексей Николаевич выступает в своей замечательной книге «Охотник за счастьем» как исследователь и биограф. Рассказывает о жизни интересного человека, о его окружении, эпохе, жизненных перипетиях, творческом пути. С помощью его точного, почти «этнографического» описания мы видим Пришвина. А я как будто взял на себя другую часть из уже упомянутого пришвинского метода — отражение того, что происходит с тобой «в момент интимнейшего соприкосновения» с этой фигурой. Восемнадцать томов «Дневника» писателя дают любому эту возможность «интимнейшего соприкосновения», позволить читать свои дневниковые записи — это признак доверия.
У меня бывали моменты при чтении его произведений или дневника, когда я чувствовал потрясающую общность переживаний, — так и хотелось восторженно хлопнуть его по коленке или дружески пихнуть кулаком в плечо, но что-то удерживало меня даже в воображении от такого проявления чувств. И удерживали не столетняя разность в возрасте или невозможность дотянуться до его плеча физически, а что-то другое. Умел человек держать дистанцию!
— Знался ли писатель с поэтами Серебряного века?
— Да, Пришвин был знаком с самыми значимыми фигурами литературной тусовки Серебряного века, да и сам, как мне кажется, оставался писателем этой эпохи до конца жизни. Он был вхож в салоны Ремизова и Мережковских, ценим Горьким. Остались его впечатления и от «молодой поэтической поросли», которая годилась ему в дети, — от общения с Есениным, Мандельштамом.
— Какова роль Толстого и Горького в жизни Пришвина?
— Когда я размышляю о Пришвине, мне интереснее думать о его отношениях с более широким миром, чем мир людей. Есть сотни биографий, в которых тщательно исследуются детско-родительские, дружеские, любовные и профессиональные связи между людьми. Да, нам интересно, как и кто повлиял на известных личностей, как знаменитости выстраивали свои семейные отношения, как протекали их романы. Но удивительно мало биографий, в которых рассматриваются отношения, например, творческих личностей и ландшафтов.
«Экзистенциализм возникает от созерцания болот в молодости», мы помним эту фразу Ханса Занера, ассистента и биографа Карла Ясперса. А как влиял, например, на Пришвина елецкий чернозем, на котором он провел детство? Не утверждаю, что мне удастся показать это в книге, но мне интересно думать в этом направлении. А про роль Горького или Розанова в судьбе писателя очень интересно написал Варламов.
— В годы масштабных сталинских репрессий открещивался ли писатель от «врагов народа»?
— Мне кажется, юнгеровское понятие «Ухода в Лес» вполне применимо к позиции, которую занимал Пришвин в отношении самых разных проявлений жизни. Часто даже в буквальном смысле, когда подразумевается не внутренний лес, а самый настоящий. Сохранять свободу в своих суждениях, в работе, не примыкать к большим созависимым системам — пожалуй, это было его жизненной позицией. Так обстояло дело и с его отношением к основным литературным течениям, и с взглядами на политику или религию, и даже с тем — горожанином он являлся или же сельским жителем. При этом он был открыт самым разным влияниям, мог критически воспринимать не только чужое, но и свое мнение. Мне представляется, что он всегда находился на границе различных культурных, политических, общественных взглядов, выбирал узкие малохоженые тропки вместо широких трасс, по которым двигаются основные массы народа.
Так происходило не только в период репрессий — например, он не мог полностью примкнуть ни к декадентам, ни к народникам, достаточно много взяв и от тех, и от других. Не мог принять революцию, одновременно признавая ее справедливость, стихийную неизбежность и не вставая на позицию контрреволюционера.И уход в лес, в сельскую жизнь, образ чудака, увлеченного охотой, природой, помогал ему избегать участия в кампаниях, в которых ему казалось позорным участвовать. А затем он стал успешно прикрываться и своим возрастом. Так что в преследовании тех, кто был объявлен «врагом народа», в коллективных письмах, требующих расправы над неугодными, в доносах Пришвин замечен не был.
Нежелание переходить в тот или иной лагерь, становиться под знамена никак нельзя признать за малодушие или непоследовательность, это требовало большой душевной работы и усилий. Склонность к поляризации мнений — горькое наследство, доставшееся нам от ХХ века. И Пришвина можно воспринимать в некотором смысле как первопроходца, искавшего иные пути. Искавшего способы оставаться свободным и не делить людей на «своих» и «чужих».
— Вести дневники полвека — жизненный и творческий подвиг. Но Пришвин иронизирует: «За каждую строчку — 10 лет расстрела!»
— Периодически наступают времена, как мы знаем, когда любое независимое мнение или даже честное изложение происходящих событий могут быть сочтены крамолой. Возможно, некоторые записи Пришвина и сейчас вполне могли бы быть признаны экстремистскими. Но никак нельзя сказать, что своему дневнику он доверял только что-то запрещенное — его фенологические наблюдения или его сны были важны для него, он и их записывал тоже.
— Страстная любовь Пришвина к фотосъемке и служение литературе — равновеликие величины, по вашему мнению?
— Я считаю, что литература для него была делом жизни, а фотография — увлекательным хобби, помогающим работе. Он сам признается в дневнике, что, например, его охотничья страсть сильнее, чем страсть фотографа. И вообще, мне кажется, жизнь Пришвина — хороший пример служения, в ней есть главное дело, ради которого он готов пожертвовать практически всем остальным. И есть целая куча других вещей, которые тоже страстно увлекают, но неизменно ставятся на второе место по сравнению с писательством.
— Фамилия Пришвин — от «пришивать»? Или «пришлый»?
— Предки Пришвина были купцами, а фамилия его происходит от названия части ткацкого станка. «Пришва» — это деревянный вал с утолщением на одном конце, на него наматывается готовое полотно. В музее в Дунино рядом с автомобилем писателя можно увидеть эту пришву — головастая такая штуковина, похожая на булаву. Может, предки головастые были?
— Значителен ли «донжуанский список» писателя?
— Я думаю, что когда есть любимое и очень интересное дело, благодаря которому ты только и можешь чувствовать себя настоящим человеком, когда тебя ждут удивительные места и ты готов объездить всю Землю, в которую ты влюблен, — были бы только время и силы, когда ты достаточно честолюбив в профессиональном плане, когда у тебя есть неутолимая страсть к охоте (то есть к всепоглощающему контакту с дикой природой), у тебя остается не так много возможностей и интереса к составлению или к работе над расширением «донжуанских списков». Внесение новых имен в списки не сможет тебя так согреть, как все вышеперечисленное.
Ну и к тому же у Пришвина есть великая прошлая любовь, которая снится ему на протяжении всей жизни. Варвара Петровна Измалкова — это не просто влюбленность, это человек, разделивший жизнь на «до и после», в каком-то смысле муза, мечта и Прекрасная дама Пришвина. «30 лет верности чувству», — запишет он в своем дневнике в 1935 году. Без встречи с ней, наверное, не было бы писателя Пришвина таким, каким мы его знаем.
И есть великая будущая любовь, которая вспыхнет с невиданной силой уже на склоне лет и даст новую счастливую семью. Поэтому списки такого рода, наверное, не самое большое и не самое интересное наследие этого писателя.
— Мы восхищаемся прозой Пришвина. А как он сам оценивал свое место в литературе? Известна его фраза: «Розанов — послесловие русской литературы, я — бесплатное приложение. И всё…»
— Мне кажется, что, оценивая себя как писателя, качественно, он равнялся на великих — на Льва Толстого, например. Вообще, он часто обращается к Толстому, внутренне советуется с ним не только в том, что касается литературы, но и в различных других жизненных вопросах — отношениях к женщине, к Богу, к войне, к обществу.
Но определяя свое место в литературе как процессе, он ставил себя немного особняком, выделял из больших течений. Я бы сказал, что он старался быть ближе не к какому-то направлению, а к будущему литературы, к тому еще не открытому, куда она устремлена.
Я бы сравнил его не с заслуженным литературным военачальником, занимающим почетное место в генеральном штабе, а с независимым следопытом, автономно разведывающим пути в неизвестное, куда затем, возможно, двинется целая армия писателей. Но при этом, конечно, хочется быть разведчиком, не обойденным медалями и другими отличиями.
И «бесплатным приложением» он назвал себя в 1937 году, говоря о том, что Розанов явился «послесловием» классической литературы. Последняя страница закрыта, все, включая Розанова, стало прошлым. А сам Пришвин — отдельно, он за пределами того, что уже стало историей. Он ориентирован в будущее.
По крайней мере, я так понимаю эти его слова.
— Если бы вы вместе с Пришвиным кормили синичек, о чем спросили бы классика?
— После чтения восемнадцати томов дневника, да еще его художественной прозы, я бы с удовольствием постоял бы рядом, помолчал и вместе поглядел бы на синичек. Совместное наблюдение за птицами — большое удовольствие.
ТОЧКА НА КАРТЕ
Илья Кочергин:
— Усадьба в Дунино под Звенигородом — место, где прошли последние и очень счастливые летние сезоны жизни Пришвина. Она сохранена для нас и превращена в музей вдовой писателя Валерией Дмитриевной. Дунино и сейчас является музеем, причем довольно популярным и посещаемым во все времена года. Вся территория усадьбы, все, что ее составляет и даже населяет: комнаты дома, тропинки, аллеи, поляны, деревья, цветы, соловьи или кричащие в августе совята — в совокупности представляют собой уютную и вполне живую писательскую лабораторию и одновременно — уютное семейное гнездо, где еще ощущается любовь живших здесь людей. Я каждый раз это хорошо чувствую, навещая Дунино.
Ну и, помимо всего прочего, хочу сказать, что Дунино расположено в самой прекрасной части Подмосковья на Москве-реке. И советую гостям музея выделить себе дополнительное время для того, чтобы пройти по оборудованной тропе вдоль берега.
Досье «Культуры»
Илья Николаевич Кочергин родился в 1970 году в Москве. На протяжении нескольких лет трудился лесником в Баргузинском и Алтайском заповедниках, пожарным сторожем на Байкале, рабочим в геологической партии на Камчатке, библиотекарем, продавцом, почтальоном. В 2003 году окончил Литературный институт имени А.М. Горького. Лауреат премий журналов «Знамя», «Новый мир», «Октябрь» и премии Правительства Москвы в области литературы и искусства. Проживает в деревне Кривель Сапожковского района Рязанской области.
Ю. Татаренко
