«Чёрным солнцем осиян»

Надо сказать, что Мандельштам нарушает логику не только художественного образа подковы, но и других образов, традиционных в русской литературе. В частности образ – чёрного солнца.

Эта ночь непоправима,

А у нас ещё светло.

У ворот Ерусалима

Солнце чёрное взошло.

…Я проснулся в колыбели –

Чёрным солнцем осиян.

Чёрное солнце в вершинных произведениях русской литературы появляется как верный признак человеческих страданий и перенесённых трагических испытаний. В «Слове о полку Игореве», как итог терзаний князя Игоря: «Солнце ему тьмою путь заступаше». В «Тихом Доне» М. Шолохова, когда Григорию уже «незачем было торопиться», ибо «всё было кончено»: «Словно пробудившись от тяжкого сна, он поднял голову и увидел над собой чёрное небо и ослепительно сияющий чёрный диск солнца». В стихах Юрия Кузнецова:

В небесах стоит солнце чёрное

А с лица бежит море слёзное.

Совсем иное значение образа чёрного солнца мы видим у Мандельштама – человек осеняется чёрным солнцем не в результате перенесённых терзаний и испытаний, а изначально, «с колыбели». Не в конце жизни, а с рождения. Но за этим ведь угадывается традиционная спекуляция на гонимости и «травле»… В мире Мандельштама человек под чёрным солнцем рождается, как бы «обижен» уже по самому факту рождения. В русском народном самосознании под чёрным солнцем человек умирает или пребывает в состоянии, когда для него уже всё кончено…

В этом сопоставлении художественных образов обнажается не просто их разное значение в мире Мандельштама и в русском самосознании, а их антагонистическая противопоставленность. Даже на это можно было бы сказать: поэт исповедовал такие убеждения, ставившие его в трагическое, неразрешимое положение, ну и пусть, так сказать, его право. Но в том-то и дело, что свой мировоззренчески специфический мир он дерзал навязать всему народу. Более того, стремился подменить им мир народный. Это сказалось, к примеру, в стихотворении «Посох»:

Скоро ль истиной народа

Станет истина моя?

Не истина народная должна стать и его истиной, как это бывает у истинных поэтов, но его истина по его произволу должна стать народной… Без всякой поверки – действительно ли это истина. Какая всё-таки гордыня, самонадеянность и эгоизм проявляется в этой декларации… Это, если называть вещи своими именами, является мировоззренческой и духовной агрессией… В ней-то и кроется исток трагизма творческой и человеческой судьбы Осипа Мандельштама… То есть мировоззрение, выдаваемое за передовое и прогрессивное, не только не является таковым, но неизбежно вызывает то кризисное состояние мира, которое он относил на счёт особенности времени, века, эпохи.

И это не было особенностью миропредставления самого О. Мандельштама, но расхожим мнением, догматом всей радикальной интеллигенции с революционным сознанием. Об этом же, по сути, писала Н.Я. Мандельштам уже многие годы спустя, когда столь многое изменилось в стране и когда уже было время подумать над происходящим. Нет, снова тот же догмат в его изначальной неизменности: «Список стихов Мандельштама, распространяющийся по всей стране и формирующий сознание новой, только нарождающейся культурной прослойки – новой интеллигенции внуков…».

На это можно сказать разве что словами М. Гершензона из знаменитого сборника о русской интеллигенции «Вехи» (М., 1909), предсказавшем революционное крушение страны. Но у интеллигентов той поры ещё хватало и образованности, и интеллекта, и беспокойства за судьбу страны, а значит – и за свою собственную судьбу, чтобы точно оценить происходящее в России. Это всё то же убеждение радикальной части интеллигенции с революционным типом сознания в том, что она располагает такими духовными ценностями, которые осталось только передать народу (или навязать силой) для его благополучия и даже процветания: «Мы не люди, а калеки, все, сколько нас есть, русских интеллигентов, и уродство наше – даже не уродство роста, как это часто бывает, а уродство случайное и насильственное… Мы были твёрдо уверены, что народ разнится от нас только степенью образованности и что, если бы не препятствия, которые ставит власть, мы бы давно уже перелили в него наше знание и стали бы единой плотью с ним. Что народная душа качественно другая – это нам и на ум не приходило… Славянофилы пробовали вразумить нас, но их голос прозвучал в пустыне».

Ни в коем разе не хочу сказать, что здесь кроется какая-то преднамеренность и умысел. Автор, может быть, вполне искренен, что, конечно, не меняет сути дела. Ничем не обязанный миру державному, то есть русскому народному миру, непонимающей его и враждебно к нему настроенный, он, тем не менее, пытался определять его судьбу. В этом и заключался трагизм его личности. Но эта «непатриотичность» О. Мандельштама к России, к стране, в которой он жил, имеет и более широкую, мировоззренческую природу. В его миропонимании мир природный, естественный оказывается почему-то противопоставленным миру социальному. Мир природный в его понимании не самоценен, но является как бы лишь средством для какого-то иного мира, более совершенного – интеллектуального и духовного. Это особенно наглядно проявляется в его описании леса в том же стихотворении «Нашедший подкову». «Лес корабельный, мачтовый» – не столько собственно розовые сосны – но доски для обшивки корабля – «любуясь досками». А собственно для живых сосен неудобна земля:

И они стояли на земле,

Неудобной, как хребет осла.

Но в этом проступает мир потребительский. Отвергнув природное и естественное, невозможно достичь духовного и интеллектуального. Это какое-то странное миропонимание, при котором декларируемое оборачивается своей противоположностью.

Примечательно, что в ранее написанном стихотворении, в котором поэт «пел дерево», – просто как строительный материал и ничего более:

Уничтожает пламень

Сухую жизнь мою,

И нынче я не камень,

А дерево пою.

Оно легко и грубо,

Из одного куска

И сердцевина дуба,

И вёсла рыбака.

Вбивайте крепче сваи,

Стучите, молотки,

О деревянном рае,

Где вещи так легки.

Обыкновенный утилитарный подход, прагматизм, достойный, конечно, внимания и уважения, но мы ведь говорим о художестве, об образном осмыслении бытия… Мир природный в русском самосознании, постигаемый в литературе, имеет совсем иное значение, человеческое. Сразу же вспоминается описание дуба в «Войне и мире» Л. Толстого, представляемого как древо познания. Я же обращусь к описанию дубов в «Поднятой целине» М. Шолохова. Тем более, что в нём так же, как и в стихотворении О. Мандельштама помянуты сваи: «На другой день после того, как над Гремячим Логом спустился проливной дождь, Яков Лукич верхом выехал в Красную Дуброву. Ему нужно было собственноручно отметить дубы, подлежащие порубке…

На краю отножины натесал штук шесть дубов, подошел к очередному. Высокий, прогонистый дуб, мачтового роста и редкостной строевой прямизны, горделиво высился над низкорослыми, разлапистыми каранчами и вязами – перестарками. Поплевывая на ладони, с чувством сожаления и грусти взирал на обречённое дерево.

Сделал натёс, надписал на обнажённой от коры боковине чернильным карандашом «Г.К.» и, откинув ногой сырую, кровоточащую древесным соком щепу, сел покурить. «Сколько годов жил ты, браток! Никто над тобой был не властен, и вот пришла пора помереть. Свалют тебя, растелешат, отсекут топорами твою красу – ветки и отростки, и повезут к пруду, сваей вроют на месте плотины… – думал Яков Лукич снизу вверх посматривая на шатристую вершину дуба. – И будешь ты гнить в колхозном пруду, покуда не сопреешь. А потом взломной водой по весне уволокёт тебя куда-нибудь в исход балки, – и всё тебе, конец!»

От этих мыслей Яков Лукич вдруг больно ощутил какую-то непонятную тоску и тревогу. Ему стало не по себе. «То ли уж помиловать тебя, не рубить? Не всё же колхозу на пропастишку… – и с радостным облегчением решил: – Живи! Расти! Красуйся! Чем тебе не жизня? Ни с тебя налогу, ни самооблогу, ни в колхоз тебе не вступать… Живи, как Господь тебе повелел!»

Он суетливо вскочил, набрал в горсть глинистой грязи, тщательно замазал его натёс. Из отножины шёл довольный и успокоенный…

Все шестьдесят семь дубов пометил расчувствовавшийся Яков Лукич, сел на коня, поехал по опушке леса».

Не касаясь таинственной числовой символики в этой картине романа М. Шолохова, отмечаю прямо противоположный подход писателя через живой природный мир постичь всю сложность человеческого бытия. Здесь природа – уже не собственно натуралистическая, но переосмысленная, направлена на постижение мира человеческого, но вовсе не на утилитарное устройство человека в мире… Прямо противоположный смысл этих картин оттеняется упоминанием о сваях. Мандельштам просто «поёт» дерево, то есть восхищается древесиной. В романе же Шолохова герой-хозяйственник, а потому, казалось, кроме возможных свай, он в дереве ничего и видеть не мог. Но он поступает как-то и вовсе не прагматично, «не по-хозяйски»… И за этим – таинственность и бесконечность жизни, а не просто, её катастрофический перерыв, как в стихах О. Мандельштама:

И вершина колобродит,

Обречённая на сруб…


Поделиться в социальных сетях

Добавить комментарий

Авторизация
*
*
Регистрация
*
*
*
Генерация пароля