
Хозяин Шахматова
Что влечёт, что тянет нас в дорогие места, связанные с жизнью и творчеством великих художников? Что-то происходит здесь с нами неизъяснимое, что-то добавляется к нашим знаниям вроде бы малоприметное, но очень важное. Как-то обостряются здесь чувства, вовлекая факты, казалось бы, малозначащие, в единый музыкальный напор, придавая им цельность. Конечно, мы должны постигать, прежде всего, сами творения художника. Но, входя в обстоятельства его жизни, полнее понимаем и его творчество. У нас ведь всё ещё сохраняется какая-то стереотипность в восприятии поэтов. Без ничего не значащего, а только заслоняющего суть дела эпитета мы обойтись не можем. Если Сергей Есенин, то, конечно же, поэт сельский, деревенский, а если Александр Блок, то непременно – городской. Хотя Блок из сорока одного года жизни тридцать шесть лет все летние месяцы проводил в деревне, в подмосковном Шахматове, в самом центре России. Хорошо знал сельский труд, знал деревню глубже многих поэтов, считавшихся певцами сельской России. Не потому ли всё ещё возникают такие эпитеты, чтобы сельское, крестьянское, а значит, и вообще народное выглядело как-то попроще, представлялось в общественном сознании более низким. Да и что там – подчас просто лубочным…
Так же, как и в наше время, в конце миновавшего двадцатого века литературу разделили, искусственно выделив из неё «деревенскую» прозу и «тихую» лирику. Эта не столь уж затейливая псевдолитературоведческая оснастка, кажется, только затем и понадобилась, чтобы не сказать и не признать, что это и есть лучшая русская проза и лучшая русская поэзия, выходящая из литературной, народной традиции и народного самопознания.
Есть некая загадка Блока в Шахматове. Состоит она в том, что в отличие от многих русских писателей, начиная с Пушкина и Лермонтова до Есенина, тянувшихся на юг России, для которых Кавказ стал поэтической родиной, Блоку всё это заменяло Шахматово… К югу, где столь часто разрешалась судьба России, начиная с туманной Тмутаракани, где по всей логике и должно быть «окно» в мир, в отличие от «окна в Европу» лишь на запад, откуда наконец шла благодать новой христианской веры, Блок, кажется, оставался равнодушен. Постижение России – её своеобразия и величия, её уникальной миссии и её трагедии – всё это для поэта сошлось и постигалось в Шахматове…
Не перестаёт поражать Блок – и как поэт, и как человек – в Шахматове, та разительная перемена, которая происходила здесь с ним, на лоне первозданной природы, которую он воспринимал вовсе не созерцательно, но в русле сложнейших дум и размышлений по постижению своего страшного времени.
Уверен, что тот, кто войдёт в мир шахматовских интересов, забот и переживаний поэта, по-новому воспримет всё и заново откроет для себя его творчество, увидит те народные истоки его миропонимания, которые на сложном пути «среди революций» позволили выработать ему единственно верное решение – быть и остаться с народом. Шахматовская жизнь поэта поражала, пожалуй, всех, кто приезжал к нему сюда, своим контрастом с жизнью петербургской. Поражала переменой, происходившей в самом поэте. Здесь они встречали как бы совсем другого Блока, им непривычного и столь отличного от того, каким его знали в Петербурге. И хотя в таких характеристиках было больше романтического удивления, чем понимания поэта, они очень примечательны и наводят на законный и неизбежный вопрос: где же поэт был в большей мере самим собой – там, в Петербурге, или здесь, в Шахматове? Разделение такое, конечно, условно и возможно только до известных пределов.
Но несомненно, что именно здесь он постигал народную жизнь, постоянно общаясь с простыми людьми, крестьянами, что шахматовскими впечатлениями он как бы поверял свои петербургские размышления, что тут ему открывались действительная Россия и всё неблагополучие, постигшее её.
В каких отношениях Блок находился с крестьянами Шахматова и окрестных деревень, и как это сказывалось на его мировоззрении и творчестве? Достаточно пролистать его записные книжки, дневники, письма, даже и прозу, чтобы встретить там десятки имён крестьян и не только мельком упомянутых, но порой с характеристиками их, размышлением над их судьбами. Вникая в такие записи и сопоставляя их с воспоминаниями старожилов этих мест об упомянутых людях, ещё помнивших и видевших Блока, с которыми мне посчастливилось встречаться, открываешь удивительную закономерность – Блок не случайно останавливал своё внимание на том или ином человеке, не всякие факты сельской жизни отмечал, а лишь те, которые были созвучны его переживаниям, думам о Родине, народе, революции. В конкретных судьбах он как бы находил частные проявления общих закономерностей, событий, происходивших в стране. Это были, конечно же, не просто бытовые отношения с крестьянами, но много значащие для него. Вместе с тем в их
характеристиках не было никакой наивной народнической идеализации, но вхождение в положение этих корявых, самих себя забывших людей… Можно сказать, что через размышления о судьбах конкретных крестьян Блок приходит к глубоким не только социальным, но и духовным обобщениям.
Особенно обострился интерес поэта к народной жизни после первой русской революции, когда он напряжённо искал ответы на поставленные жизнью вопросы. Это был важный период в жизни и творчестве Блока, период, как он сам писал, «сложнейших дум». Именно в это время он приходит к теме Родины. «Этой теме я сознательно и бесповоротно посвящаю жизнь», – писал он в 1908 году К. Станиславскому. «Выхожу я в путь, открытый взорам», – так начинается стихотворение 1905 года «Осенняя воля». Стихотворение это стало в определённой мере пророческим. Поэт выходил к теме России, начинается пристальное постижение им народной жизни. 1907–1908 годы – решающие в его творческой судьбе.
В эти годы он проявляет особый интерес к фольклору – записывает легенды, обращается к героическому прошлому Родины – создаёт цикл «На поле Куликовом». Примечательно, что увлечение Блока фольклором совпадает с его отходом от символизма. А потому абсолютно несостоятельны утверждения некоторых исследователей, отмечавших, что увлечение поэта фольклором находилось в русле обращения символистов к фольклору, осознаваемое ими как путь создания «вечного» синтетического образа. У Блока всё обстояло как раз наоборот – отход от символизма как школы с её формальными установлениями привёл его к фольклору и народной жизни.
Вообще есть труднопреодолимый соблазн, охватывающий исследователя, занимающегося изучением литературно-фольклорных связей, – выделять в текстах только явно выраженные формы фольклора, свести работу к установлению наличия фольклорных образов, не соотнося их с миром художника, то есть завершать работу там, где она, по сути, только должна начинаться. А потому совершенно несправедливо и утверждение, что Блок вначале обращался к «низшему» фольклору, мистически его истолковывая, и потом, в поэме «Двенадцать», якобы обратился к настоящему фольклору: «Если для фольклоризма Блока первого десятилетия ХХ века характерно было обращение к мистическому фольклору, к образам низшей мифологии и заговорам и сугубо мистическое их истолкование, то для Блока, порвавшего со старым миром и его классово ограниченными моральными и эстетическими нормами, характерно обращение к наиболее далёкому от архаического фольклора жанру народной поэзии – к частушке». – М-Л., (Э. В. Померанцева. «Русский фольклор». М-Л, 1958).
На этом уровне долгое время оставалось изучение фольклоризма Блока, а стало быть, и его народности, в которой ему просто отказывалось… Порой же оно принимало и вообще вульгарно-социологические формы: «Дореволюционной поэзии Блока в основном была чужда связь с фольклором, за исключением магического, т. е. наиболее консервативного. Живые формы народной поэзии не коснулись Блока» (П. С. Выходцев. – М-Л., «Русская современная поэзия и народное творчество». М-Л, 1963). Как мы видели, всё обстояло как раз наоборот… Именно в дореволюционное время Блок серьёзно обратился к фольклору и это было в русле его постижения народной жизни. И в этом он, как и всегда, сопоставлял факты из всех областей жизни, о чём он сам писал: «Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению в данное время…».
Но обитатели Шахматова были людьми интеллигентными и непрактичными, а потому хозяйство у них не ладилось. Усадьба не только не приносила никакого дохода, но приходилось входить в расходы. Дошло даже до того, что из-за неполадок в ведении хозяйства начали подумывать о возможной продаже Шахматова. Это отразилось в письме Блока к матери 13 мая 1909 года: «Очень бы хотел, чтобы с Шахматовом у нас всё устроилось благополучно». Как видно по всему, владельцам Шахматова просто не везло с арендаторами, управляющими. Долгое время просто не находился настоящий и честный хозяин. Тётка Блока Мария Андреевна Бекетова в своих «Воспоминаниях об А лександре Блоке» подробно описала всю эту эпопею, связанную с поиском арендатора усадьбы: «Пока Блоки путешествовали по Италии, мы с Алекс. Андр. старались наладить шахматовское хозяйство, которое по обыкновению, шло неважно. Наша непрактичность, бесконечная доверчивость и неуменье обращаться с людьми портили дело. После смерти родителей по совету Анны Ивановны Менделеевой мы взяли приказчика – латыша. Сначала всё пошло прекрасно: латыши много и хорошо работали, всё наладили, и Шахматово стало окупать свои издержки, тогда как до сих пор оно вводило только в расходы. Но латыш оказался деспотом, был непомерно груб и скоро стал поворовывать – вообще человек на редкость неприятный. Хотелось его сменить. В конце концов после крупной истории ему отказали, латышская семья уехала из Шахматова, а мы решили отказаться от хозяйства и взяли русского арендатора, который, прожив у нас год, испортил и распродал наш скот, окончательно расстроил хозяйство и оказался несостоятельным во всех отношениях». (М., издательство «Правда», 1990).
Приказчика, латыша Мартина, пришлось уволить. Он жил в Шахматове со своей дочерью, видимо, Катериной, так как Сергей Соловьёв в стихах, посвящённых «младой дочке латыша», называл её Кет. Но и со следующим арендатором Егоркой вышла незадача. И этот арендатор оказался вороватым.
12 мая 1909 года Блок просыпается рано утром, в четыре часа, наблюдать комету – «Кометы грозной и хвостатой. / Ужасный призрак в вышине…». Увиденное он заносит в записную книжку. Но пишет не о делах небесных, а о вполне земных. По обширности и подробности записи ясно, что увиденное его взволновало и было ему неприятно. «Есть у нас арендатор – мелкий мошенник. Жена у него Ольга и четверо детей – Тимоша, Вася, Ваня и Маня. Он испортил и недодал сбрую, не сдал овса, продал корову и лошадь, не вывез дров, поворовал по мелочам. Сегодня утром встал я из тёплой постели в 4-м часу утра посмотреть комету. Было серое утро, туман клубился, потом пошли бурые пятна по тучам, и встало солнце. Кометы я не увидел, но увидел, как Егор, вставший со своей беременной женой, торопливо и воровато навивает воз соломы и увозит её на свой хутор: как вышли овцы – и бросились без призору на наш клевер, выползли некормленные куры и побежали на только что посеянный овёс, вышли три несчастных телёнка, заковыляла с вёдрами беременная Ольга. Надо сказать, что Егорка давно уже обещал съехать до срока и дать мне вексель на 60 руб. и расписку на овёс. Накрал он больше того. Вечером возвращается он в сумерки усталый от своего хутора, куда старается стащить всё, что может, и начинает объясняться, если натолкнётся на меня, сбивчиво, заикаясь и нагло улыбаясь вместе. Сегодня вот он должен доставать оборот для пахоты – единственный порядочный он стащил в Тараканово. Пожимаясь от утреннего холода, злюсь я на Егорку, чувствую, что он топчет мой собственный клевер своими овцами и т. д. Я вот случайно встал – праздно взглянуть на небесную звезду, а плотники, каменщики, печники, денщик, работник – все, кого мы нагнали строить нашу большую жизнь – они спят ещё, только Егорка трудится ранним утром – сколачивает свой убогий хутор, свивает детям исподтишка гнездо, из соломы, которую он должен был зимой положить в наш навоз. Мы – люди денежные и бездетные. А вороватый Егорка снимает шерсть с овец на детей, соломой греет детей, яйца от некормленых кур даёт детям». Запись, конечно, поразительная, говорящая и о степени вовлечённости поэта в хозяйственные шахматовские хлопоты, и о его намерении здесь, в Шахматове, строить какую-то «большую жизнь».
1910 год стал для Блока в Шахматове, как уже отмечалось, особенным. В этот год он начинает в Шахматове поэму «Возмездие» (первоначальное название «Отец»), поэму, «полную революционных предчувствий». Жизнь здесь открывалась для него какими-то новыми надеждами. На средства, полученные по наследству после смерти отца А. Л. Блока, профессора кафедры гражданского права Варшавского университета, он перестраивает шахматовский дом, пытается как-то изменить весь уклад жизни, с головой уходит в строительные и хозяйственные заботы. В этот год он был в Шахматове особенно долго и даже намеревался остаться там на зиму.
Очень точно наблюдение П. Журова, подтверждающее эти намерения поэта: «Однако, по той особой настойчивости, с какой Блок стремится стать единоличным владельцем усадьбы, по особой предусмотрительности и заинтересованности, с какой Блок всё лето 1910 года и потом в 1911 году занимается переустройством дома и всей усадьбы, придавая всему прочный жилой характер, – из некоторых мелочей, в устройстве этого нового очага – можно думать, что Шахматову в тайных планах поэта предназначалось какое-то будущее (в эти годы именно)».
Именно в это время находится наконец подходящий приказчик, настоящий хозяин, которого и берут в Шахматово вместо вороватого арендатора Егорки. В письмах поэта появляется новое имя – Николай, новый приказчик. По письмам Блока можно даже проследить историю этого нового назначения. 8 апреля он сообщает матери: «Ефим пишет, что рекомендованный им – его двоюродный брат, что он за него вполне ручается, что этот человек знает немного садовое дело и готов прийти для переговоров когда угодно». Чуть позже, в другом письме матери 18 мая 1910 года сообщает: «Мама, ремонт очень затягивается, так что дай Бог закончить к Петрову дню. Надо уж всё делать как следует. Выходит, конечно, дорого, зато хорошо и удобно, дом будет совсем отделан. Приехав, ты увидишь крышу зелёную, балкон белый, печи изразцовые. И нашу пристройку – двухэтажную: я очень много этим занимаюсь, а Люба – хозяйством. Теперь работает много народу. Николай пашет, посадили картофель, сеем вику, будем чинить загоны. Владислав чистит двор, гумно и пр. после ушедшего, наконец Егора, с которым поступлено непреклонно, насколько я только способен».
Упомянутый в письме Ефим – это приказчик менделеевского Боблова – Ефим Дронов. А рекомендованный им в Шахматово его двоюродный брат – Николай Яковлевич Тяпин, 1875 года рождения (К сожалению, в третьей книге девяносто второго тома «Литературного наследства» в примечаниях к публикации дневника тётки поэта М. А. Бекетовой Тяпин ошибочно назван Лапиным, а его жена Ирина – Анной. Как, впрочем, и в других публикациях).
Сообщает Блок в письме матери 31 мая и о приезде жены Николая Тяпина Ирины и о других его шахматовских заботах: «Вчера приехали Ирина (жена Николая) с двумя детьми – славная и дети славные, и А ннушка к тёте проехала в Сафоново. Сегодня Ефим привёз летники и сам их сажает – настоящим садовничьим способом. Обещает научить этому весной Николая. Я всё время на стройке. Очень мне нравятся все рабочие, все разные, и каждый умнее, здоровее и красивее почти каждого интеллигента. Я разговариваю с ними очень много». Как мне удалось установить, жена Тяпина – Ирина Захаровна. А приехала она с детьми – Фёдором, 1897 года рождения и Любой, 1904 года рождения. Остальные дети Николая Тяпина – А настасия, Александра, Николай, Мария и Егор – родились уже в Шахматове.
Более подробно о новом приказчике узнаём из воспоминаний М. А. Бекетовой. Он был рязанец, с претензией на интеллигентность, мечтал стать учителем, и даже писал стихи. Хотел, но так и не решился показать их Блоку. Мария Андреевна пишет и о том, что жена его знала много песен, которые пела по-особому, по-рязански, и что они часто пели вместе с Любовью Дмитриевной.
Почему Блок столь много внимания уделяет Тяпину? Видимо, потому что он пришёлся ему по нраву и соответствовал его представлениям о новой жизни Шахматова, связанной с переменами и в его собственной жизни. Во всяком случае, Блок распоряжается построить для Николая и его семьи новую избу, и не на хуторе, а рядом. Как я узнал от детей Тяпина, уже глубоких стариков – Федора Николаевича, Любови Николаевны и Анастасии Николаевны – Блок дарил их отцу серебряные часы и костюм.
Знал ли Блок подробности биографии Николая Тяпина, сказать трудно. Тяпин в 1905 году участвовал в восстании на Прохоровской мануфактуре. Был снят с баррикады и посажен в Таганскую тюрьму. При этом он скрыл свою истинную фамилию Лаврова и выдал себя за Тяпина, по фамилии дальних родственников на Рязанщине. Потом он был сослан в А рхангельск, а когда вернулся из ссылки, его двоюродный брат Ефим Дронов и порекомендовал его приказчиком в Шахматово. Так что новый управляющий попал в Шахматово прямо из ссылки и под чужой фамилией…
Видимо, эта тайна Николая Тяпина всё-таки раскрылась и стала известна Блоку. Во всяком случае, священник Покровской церкви погоста Никольского, что за рекой Лутосней, недолюбливавший всех шахматовских обитателей – как владельцев, так и рабочих, и где крестились дети Тяпина, записывал его в метрическую книгу то Ляпиным, то Лавровым… 29 июня Блок пишет Е. П. Иванову: «Два месяца неотлучно следил за каждым гвоздём «Валгаллы», она страшно разрослась и до сих пор не кончена… Одно время работало 30 человек. Люди все великолепные («народ», а не «интеллигенция»)». Но уже в этом письме у него проскакивает некоторое сомнение: «Сообщу тебе, что очень мало чувствую относительно «новой жизни». Может быть, это вздор, впрочем. Что-то во мне сорвалось». Может быть, просто устал от строительства, о чём писала М. А. Бекетова: «В конце концов возня с рабочими совсем его измучила: «Мне строительство до смерти надоело, – пишет он матери, – и я всеми силами стараюсь кончить его». И в следующем письме: «Домостроительство есть весьма тяжкий кошмар, однако результаты способны загладить все перипетии ухаживания за тридцатью взрослыми детьми».
И всё-таки прожить зиму в Шахматове, как думалось, не удалось. 17 октября 1910 года Блок пишет А. Д. Скалдину: «Нас уже заметает снег, мы среди лесов и деревень скоро шесть месяцев. Очень хорошо». А 22 октября в другом письме: «Однако прожить здесь зиму нельзя – мёртвая тоска. Даже мужики с этим согласны». Дело, по всей видимости, не в деревенской глуши зимой и не в тоске. Что-то переменилось в его замыслах, что было связано, конечно, не с какой-то прихотью, но с его общими предчувствиями. И после 1910 года он приезжает уже в Шахматово не с такой охотой. М. А. Бекетова писала в связи с такой его переменой: «Его удручало то, что он уже не чувствовал в Шахматове прежней беззаботности и безответственности: приказчик Николай, привыкнув видеть в нем хозяина, обращался к нему за распоряжениями и советами и донимал бесконечными разговорами, а он не хотел уже больше ни советовать, ни распоряжаться, а просто гулять, рубить деревья, иногда поставить забор или покосить – не ради хозяйства, а ради удовольствия, так как любил ручной труд и некуда ему было деть свою силу».
В 1915 году Блок жил в Шахматове в последний раз – июль, август и часть сентября. В 1916 году он приезжает сюда всего на один день, словно лишь для того, чтобы попрощаться с этим дорогим для него уголком России, столь много для него значившим. Далее он будет уже только вспоминать Шахматово. Оно будет ему сниться, и он будет во снах обливаться над ним слезами…
Приказчика хозяина Шахматова, Николая Тяпина, призывают в армию, впрочем, как и самого Блока. Об этом он пишет матери 7 июня 1916 года: «Николай призван, вот история! Что вы намерены делать?». Но, как оказалось, его вернули по состоянию здоровья, и он всё-таки возвратился в Шахматово.
После революционных потрясений положение Николая Тяпина становится всё более неопределённым. К тому же мужики окрестных деревень стали спорить, что делать с Шахматовом, не приходя к единому решению. Он обращается к владельцам усадьбы – как быть?
Старшие дети Тяпина, Фёдор и Любовь, уехали на Рязанщину, где у них была родня. Ничего не оставалось и Николаю Яковлевичу Тяпину, как отправиться с семейством своим – Ириной Захаровной и пятью детьми – на родину. Старожилы села Гудино рассказывали, что управляющий Шахматовом Тяпин в 1918 году уехал к себе на родину в Рязанскую область. При этом говорили, что, уезжая, он якобы забрал из усадьбы некоторые вещи и, возможно, книги. Имущество увозили на подводах. Анна Григорьевна Голова, жившая последние годы в Москве, видела, как грузили вещи на телеги, а её отец сопровождал Тяпиных в Рязанскую область. Ездила с ними и Полина Молочникова. Велик был соблазн пойти по следам вещей из усадьбы Шахматово…
Моим постоянным спутником по блоковским местам стал Николай Иванович Тишаков. Он родился в 1904 году на хуторе Александровка, находящемся у деревни Осинки, то есть совсем рядом с Шахматовом, часто бывал мальчишкой в Шахматове. Ходил туда за газетами, за которыми его, видимо, посылали хозяева хутора Степан Дмитриевич и Марфа Александровна, или просто ходил играть к детям Тяпина Егорке и своей ровеснице Любе. Видел, конечно, он и Блока, но всё издали, а однажды увидел его вблизи. Вот как об этом мне рассказывал Николай Иванович. – Блока видел много раз, – но всё издали, так как к дому близко не подходил, а играл с Е горкой на хозяйственном дворе. А вот чтобы близко, видел его всего один раз. Это было в 1915 году. Я пошёл за водой. Воду мы брали из родника в овраге. Вот я набрал воды и поднимаюсь из оврага. Вдруг вижу – идёт он. Думаю, что если я также буду идти, то как раз встретимся. Что делать? Какой-то мальчишеский испуг охватил меня. Я спрятался за куст и жду пока он пройдёт. Он в красной рубахе, подпоясанный, без шапки, в сапогах прошёл шагах в пяти от меня. Вот я его так и видел…
Николай Иванович Тишаков был человеком внимательным и наблюдательным. Меня же поражало в нём то, что это был человек, видевший Блока. Кроме того, он остался верен своей родине и даже в преклонном возрасте не просто приезжал сюда, но поселялся на летние месяцы, снимая избу в деревне Осинки.
Итак, предстояло выяснить: куда же именно выехал из Шахматова Н. Я. Тяпин с семьёй?.. Н. И. Тишаков и посоветовал найти в метрических книгах записи о рождении детей у Н. Я. Тяпина, где должно быть непременно указано, откуда родом отец. В Московском архиве ЗАГСа в метрической книге, данной из Московской духовной консистории в Покровскую, погоста Никольского, что при реке Лутосне церковь для записи родившихся, браком сочетавшихся и умерших – нахожу записи о крещении детей Н. Я. Тяпина – Анастасии – в 1912 году, Александры – в 1913 году, Николая – в 1914 году.
Там же указано, что крестьянин Тяпин Николай Яковлевич родом из Рязанской губернии Ранненбургского уезда Никольской волости села Загрядчино. Ныне это село находится в Лев-Толстовском районе Липецкой области… В конце августа 1980 года мы вместе со страстным краеведом из Солнечногорска Фёдором Игнатьевичем Жёлудевым, капитаном первого ранга, и Николаем Ивановичем Тишаковым отправились в село Загрядчино на машине Фёдора Игнатьевича. Пускаясь в этот поиск, мы, конечно, надеялись на то, что приказчик, покидая заброшенное Шахматово и возвращаясь на родину, мог взять какие-то книги из библиотеки Блока, тем более, что был он человеком довольно грамотным, а, может быть, и какие-то вещи. Но наша надежда оказалась напрасной. Тяпин покидал Шахматово, видя, что и сам Блок его уже оставил, но, по всей вероятности, тогда была ещё не очевидна степень предстоящего разорения жизни. Видимо, он и мысли не допускал, что усадьба может сгореть. Да и трудно в это было тогда поверить. Из расспросов старожилов села Загрядчино, а потом и детей самого Н. Я. Тяпина, которых мне довелось разыскать, упоминались разве только большие часы, явно усадебные, несколько книг и серебряные часы, подаренные Тяпину Блоком. Но ведь какие голодные времена с тех пор довелось пережить, и всё это было обменяно на хлеб… От Лев-Толстого по грунтовой дороге едем в село Топки. Где-то рядом – Загрядчино. Перед нами холмистая степь, пересечённая оврагами и балками. С очередного холма открываются живописные виды. Здесь, как и в окрестностях Шахматова, чувствуется простор, но того ощущения дали нет, потому что горизонт здесь немногослоен. На холме и по склону глубокого оврага белеющими избами вдруг рассыпалось Загрядчино. Овраг отделяет село от кладбища. Село большое, состоит как бы из нескольких районов, краёв – Красная деревня, Письменка, Безобразовка, Кордюки. Фамилия Тяпиных здесь уже выродилась. Нам посоветовали обратиться к Тараканову Филиппу Фёдоровичу, который ко времени возвращения Тяпиных из Шахматова был председателем сельского совета:
– Николая Яковлевича помню, как же, – говорит он, – что я могу сказать о нём? Это был замечательный человек и коммунист.
– Так он был коммунистом? – с удивлением спрашиваю я.
– Конечно, коммунистом. Мы с ним вместе работали. Сначала он заведовал почтой, а потом был садоводом. Сад здесь был замечательный. Значит, научил-таки управляющий менделеевского Боблова Ефим Дронов садоводческому делу своего двоюродного брата Николая Тяпина, так как тот, возвратившись на родину, работал садоводом. И никто там не знал, что сады эти имеют такое вот отношение к шахматовскому соловьиному саду Александра Блока…
– Да я вас познакомлю сейчас с его родственниками, – говорит Филипп Фёдорович. И он ведёт нас к Степану Егоровичу Сучкову, племяннику Ирины Захаровны, жены Н. Я. Тяпина. Степан Егорович – участник и инвалид войны, лейтенант запаса. В Загрядчине он слывёт грамотеем, выступал с заметками в местных газетах. Он переписывается с детьми Н. Я. Тяпина. В своих бумагах находит их адреса – Фёдора Николаевича, Любови Николаевны, Анастасии Николаевны и Марии Николаевны. Все они живут… в Москве.
Степан Егорович достаёт пожелтевший лист. «Когда Николай Яковлевич в 1940 году умер, – говорит он, – дети меня попросили написать эпитафию, и я вот написал». Читаю на его бумаге давнюю надпись: «Тяпин Н. Я. 20.Х.1875–20.Х.1940 – и далее в стихах: «Кончилась жизнь пройденная, / И луч огонька угас в борьбе. Спи, наш родной, любимый папа, /Вечная память тебе».
Спрашиваю Степана Егоровича о том, не видел ли он никаких ценных вещей в доме Тяпиных. «Нет, – говорит он, – они ведь бедно жили. Привезли ли они что сюда, я не знаю, так как тогда был в военной школе. А после ничего особенного видеть в их доме не приходилось». Степан Егорович советует поговорить с его сестрой Прасковьей Егоровной Федосовой, которая живёт на самой окраине Письменки. Тяпиных она помнит очень хорошо, так как они поселились в их доме, когда приехали из Подмосковья. После они с несколькими приезжими семьями жили в доме бывшего князя Кропоткина. «Вещей не помню, – сказала нам Прасковья Егоровна, – ведь Николай Яковлевич и его сын Фёдор были рьяными активистами. Какие там вещи, одни галифе… Я помню, как однажды они пошли на митинг в Троекурово, а «кулаки» хотели их там убить. Кулацкий бунт был тут у нас».
От Федосовой идём к Анне Ефимовне Прониной, женщине удивительной. Говорит она певуче, ласково, образно. Она возила Н. Я. Тяпина в больницу перед самой его смертью. В доме Тяпиных она помнит часы с боем. «Видимо, это были не крестьянские часы», – говорит она. Здесь вспоминается рассказ Екатерины Евстигнеевны Можаевой из Солнечногорска, которая говорила о том, что до войны гудинские мужики ездили в Рязанскую область за хлебом и, заехав к Н. Я. Тяпину, увидели у него часы, и якобы он сказал, что это часы из Шахматова…
Из рассказов старожилов Загрядчины выходило так, что вернувшиеся на родину Тяпины оказались слишком уж революционно настроенными. Когда организовали коммуну, Н. Я. Тяпин был её первым председателем. Сын его, Ф. Н. Тяпин, – заместителем комиссара продовольствия Никольской волости. Словом, были активистами, рьяно включившимися в борьбу с «кулачеством». Как свидетельствовала Прасковья Егоровна Федосова, нашлись люди, которые их за это ненавидели. Им стали мстить, житья не давали. Заведут ли они овечку или что ещё – уничтожат. Поэтому дети Тяпина и вынуждены были уехать отсюда, так как житья им тут не стало…
Только с адресами мы возвращаемся в Москву. Предстояла встреча с детьми Н. Я. Тяпина. Было трогательным обнаружить вдруг что Шахматово, уже не существующее и к тому времени ещё не восстановленное живёт как образ, как духовная величина не только в творениях самого Блока, но и ещё в чьём-то сознании и душах. Как дорогое воспоминание о проведённом там детстве, о так быстро отшумевшей жизни. В Москве, на Ярославском шоссе, нахожу Фёдора Николаевича Тяпина. Фёдор Николаевич 1897 года рождения, член партии большевиков с 1918 года. О Шахматове и о своей жизни в Загрядчине рассказывает с большой охотой.
– Блока помню, – говорит он, – видел его несколько раз и очень много слышал о нём от отца. Ведь отец был управляющим в Шахматове с 1910 года. А до этого он работал на Шаболовке в чайной общества трезвости, а потом на Прохоровской мануфактуре. В Боблове же у Дмитрия Ивановича Менделеева управляющим был Ефим Дронов, мой двоюродный дядя. Он и порекомендовал отца управляющим в Шахматово. Отец приехал в Шахматово, а я поступил на учёбу на арматурный завод в Марьиной роще и приезжал в Шахматово только по праздникам.
Спрашиваю Фёдора Николаевича: почему отец при крещении детей в метрических книгах записан то Тяпиным, то Лавровым?
Фёдор Николаевич смеётся. – Это длинная история, – говорит он. – Отец изменил фамилию на Тяпина после 1905 года, в связи с тем, что участвовал в революционных событиях. Пришлось скрываться. А я после учебы работал токарем в академии Тимирязева у профессора Горяшкина, который меня выгнал за то, что я тоже участвовал в революционном движении. А когда я ещё работал, то приезжал в Шахматово. Отец высылал на Подсолнечную лошадей за мной. Иногда же приходилось идти пешком.
К Любови Николаевне Седельниковой (Тяпиной), живущей на улице Воронцовской у метро «Таганская» мы поехали вместе с Николаем Ивановичем Тишаковым. Он заметно разволновался. Да ведь подумать только, – последний раз Любовь Николаевну он видел в Шахматове в детстве! И вот предстояла встреча жизнь спустя… Тут нас действительно ждало в некотором роде потрясение. Ведь одно дело, когда очевидцы перечисляют какие-то факты, подчас мало что значащие, и совсем иное, когда семидесятишестилетняя старушка начинает восторженно, волнуясь, читать наизусть стихи… Причём многие стихи.
Узнав Николая Ивановича, Любовь Николаевна тоже разволновалась, запричитала: «Неужели это Вы? Как же так…» Она, несмотря на глухоту, и то, что видит только одним глазом, – сохранила в себе какой-то детский восторг. Шахматово и Боблово она помнит хорошо. Шахматово ей дорого и потому, что там прошло её детство, и потому, что шахматовский период её жизни был исполнен лучших надежд. Любовь Николаевна рассказала, что в Шахматове Александра Андреевна, мать Блока, научила её читать. Вероятно, ей понравилась сообразительная крестьянская девочка и она обещала взять её в Петербург, в гимназию.
– Но тут началась Первая мировая война, – говорит Любовь Николаевна, – и мои надежды остались всего лишь надеждами. Так я и осталась недоучкой… Александра Андреевна шила мне платья. Бывало, увидит на мне старенькое платье и говорит матери: «Аринушка, давай я твоей Любе платье сошью». И шьёт. Я во всём ихнем ходила, а деревенские мне завидовали. Мы жили у них хорошо, никогда нас ни в чём не учитывали. А когда перестроили усадебный дом, то Блок распорядился и нам построить новую избу. А с Блоком папа был дружен. Под тополем на лавочке они часто сидели вдвоём и о чём-то разговаривали… Александра Андреевна научила меня читать и постоянно давала мне книги. Помню, как она давала мне книги и говорила: «это Сашенька наш сочинил». я и до сих пор помню стихи. Хотите, расскажу?.. И Любовь Николаевна, волнуясь, читает наизусть «Вербочки», «Сусальный ангел», «Учитель»…
– А одно стихотворение, – говорит она, – я особенно запомнила. Дело в том, что мне хотелось прочитать эти стихи в школе, но после того, как священник избил мальчика латы-
ша Далбина, я не стала читать стихи, потому что одно из них ыло о попе. Я помню его. Оно называется «Воздвиженье»:
Воздвиженье креста господнего
Воздвигло божий дом,
Сума торговая,..
И служба божия богато справлена,
И стар и млад пойдёт помолится,
Поклон земной кладёт,
Кругом поклонится
И ставят свечечки, кладут копеечки,
В се для Христа.
Висят иконочки. Кладут копеечки,
В сё для святых.
Кладут в тарелочки свои копеечки,
Все те копеечки со всех тарелочек
Идут попу в карман…
– Стихотворение длинное, – говорит она, – но дальше я не помню. – Я часто бывала и в Боблове, – рассказывает Любовь Николаевна. – Однажды там меня рисовала Мария Дмитриевна, сестра Любови Дмитриевны. Она привела козочку, одела меня в какой-то тулупчик, дала в руки палку и стала меня рисовать. Я не хотела, а она меня уговаривала позировать. Так что картина «Девочка с козочкой» – это и есть я. Говорят, что эта картина находится в музее Д. И. Менделеева.
Спрашиваю Любовь Николаевну о том, как они стали Тяпиными.
– На Прохоровской мануфактуре в 1905 году, – говорит она, – было восстание. Отец участвовал в нём, его сняли с баррикады, избили и посадили в Таганскую тюрьму. Там он и выдал себя за Тяпина, с такой фамилией у нас были дальние родственники. Ему не поверили и сказали, что должно быть какое-то подтверждение, бумага. Об этом он написал матери в Рязанскую губернию. Бабушка пошла к старосте церковному, чтобы тот выдал ей справку о том, что папа Тяпин, а не Лавров. И он выдал, но за это бабушка отдала ему всю свою землю. Но справка всё равно не помогла. Папу сослали в А рхангельск. Когда он вернулся оттуда, дядя Ефим устроил его управляющим в Шахматово. Так мы стали Тяпиными, а вообще-то мы Лавровы.
Помню, как прибежала какая-то женщина и сказала: «попрячь ребят, а то вас громить будут». Приехал како-то уполномоченный из Вертлино, помню даже его фамилию – Дорошенко. Отец вышел, они о чем-то мирно переговорили. Описали все имущество, опечатали, а нас не трогали. Но потом местные крестьяне собак у нас потравили – Розу и Волчка. Замки стали у нас сбивать… И тогда мама решила уехать. Мы поехали первыми с братом Фёдором к бабушке. Помню, как мы садились в поезд, а нас оттеснили, не пропустили. Мы сели на буфер. У нас был мешок с вещами, тряпками, Фёдор пробрался тогда в вагон и стал там плакать. Его спросили, в чём дело, и он сказал, что сестра сидит с мешком на буфере, и что она, наверное, уже упала и её зарезало поездом. Меня сняли с буфера и отогрели. Вот так мы и доехали…
Любовь Николаевна знала, что мы обещали Анастасии Николаевне свозить её в Шахматово, и она стала просить нас взять и её: «Врач мне обещал вылечить глаз. Возьмите меня с собой. Да ничего, я и одним глазом всё увижу».
Из рассказов этих простых людей, видевших Блока, живших рядом с ним в Шахматове, мне хотелось уловить то, как они расценивали его не просто как барина, молодого и статного, у которого красивая жена, а как человека. И были ли там рядом с ним люди, его действительно понимавшие?..
Из бесед с Екатериной Евстигнеевной Можаевой из Солнечногорска, шесть лет прожившей в Шахматове, я всегда выносил нечто новое для себя, удивляясь её неподдельной искренности, цепкой и светлой памяти, наконец, глубине мышления, хотя она была уже в преклонном возрасте.
– Родом я из Осинок, – рассказывала Екатерина Евстигнеевна. Родилась в 1890 году. Моя мама двенадцать лет проработала в Шахматове. Всегда брала меня с собой. Потом и я там работала прачкой. А Блока Екатерина Евстигнеевна видела довольно часто. Но особенно ей запал в память случай с посадкой роз. Вот как записал его Станислав Лесневский со слов Екатерины Евстигнеевны в книге «Завещанное, заветное»: «В глазах у меня как сейчас… Любил корчевать, опиливать, сам всё это делал… Захотели пересаживать розу, управляющий позвал меня – «иди, Катерина, помоги», и стоял с нами рядом Блок, мы чего-то отчебучили, пошутили – так он смеялся с нами, смеялся…» (М., «Молодая гвардия», 1977).
– А розу ту, которую мы сажали, я видела, узнала, когда мы со Станиславом Стефановичем ездили в Шахматово. Правда, там заросло все, но место я узнала и там – эта роза. Вот она, думаю, та самая роза… Блока помнящая… Кто знает, может быть, именно об этой посадке роз сделал пометку поэт в записной книжке в 1906 году: «О том, как мы сажали розы, лилии, ирисы; делали дренажи, возили землю, стригли газон. Утомившись, ложились на спину в траву. Небо было глубокое, синее, и вдруг вздувалось на нём белое облако. И я сказал: что нам сажать розы на земле, не лучше ли на небе. Но было одно затруднение: земля низко, а небо – высоко. И пришлось учиться магии – небесное садоводство».
И даже если этот рассказ Екатерины Евстигнеевны и запись А. Блока не об одном и том же случае, сопоставляя их, мы близко подходим к тому, как реальное в сознании поэта преображается в бездонное образное представление. Ведь у него действительно было своё не земное, а небесное садоводство, которым он терзался и мучился, но никогда не кичился пред этими простыми людьми.
– Шахматовский дом помню хорошо, – говорит далее Екатерина Евстигнеевна. «Крыша у дома была зелёная, неяркая. Жизнь-то у них не была роскошная, какая это жизнь – одни несчастья» (Так записали её воспоминания о шахматовском доме М. Карпова и О. Забицкая, сотрудники Всесоюзного производственного научно-реставрационного комбината). Боже мой! в одной фразе – и понимание поэта, и сочувствие ему и сострадание… Однажды она как-то грустно сказала мне: «Вы знаете, не к кому пойти…». И, хотя к этим словам она больше ничего не прибавила, но то, как она их произнесла, меня вдруг обожгло. Ясно, что она имела в виду, что вот уже ровесников не осталось, а она задержалась на этой земле, а потому и не к кому пойти… Но мне показалось, что эту фразу я уже где-то слышал, не по содержанию, а именно по пронзительности её звучания. Ах, да, в письме А. А. Блока к А. В. Гиппиусу от 4 февраля 1905 года: «Скитался по улицам, и не к кому было пойти. К тебе было бы можно, если бы ты был здесь». Подумалось о том, что истинный поэт – это человек, кроме всего прочего, обладающий удивительной способностью за свой недолгий век прожить все человеческие возрасты…
