«Последняя смерть» Евгения Баратынского

                                                                                   Нет веры в вымыслах чудесных,

                                                                                   Рассудок всё опустошил…

                                                                                                          Ф. Тютчев

Поэт мысли

Каждый истинный поэт, тем более поэт большого дарования являет, как современникам своим, так и потомкам, определённый опыт своей жизни, опыт творческой личности. Причём, вне зависимости от того, какой именно этот опыт, он оказывается необходимым в последующем, вплоть до нынешнего времени. Ведь не злобой своего дня главным образом драгоценен поэт, а тем, что преподносит нам некий урок того, как, по его разумению, устроен этот мир, что есть человек в нём, что движет им в кратком земном бытии, каковы «грядущие года» и какова «судьба всего живого», как удерживается или не удерживается он на той духовной высоте, которая ему дарована свыше. А такими вопросами человек, новые и новые поколения людей задаются всегда, во все времена, так как на них нет раз и навсегда найденных ответов, ибо каждый человек, приходящий в этот мир, открывает и постигает его заново, несмотря на предшествующий опыт.

Евгений Абрамович Баратынский (1800-1844) – один из самых талантливых поэтов первой половины ХIХ века. Ровесник А. Пушкина, высоко им ценимый. Причём, высокая оценка дарования поэта сохранялась всегда, изначально и в последующем, вплоть до нашего времени. В. Белинский немало и точно о нём писавший, в отзыве на последнюю книгу поэта «Сумерки» (1842 г.) отмечал, что «из всех поэтов, появившихся вместе с Пушкиным, первое место бесспорно принадлежит Баратынскому». В наше время литературовед и, кстати, мой преподаватель в Литературном институте им. М. Горького – Евгений Лебедев писал: «Евгений Абрамович Баратынский, один из самых интересных и самобытных писателей пушкинского круга» («Разума великолепный пир», М., «Современник», 1981). То есть, во все времена Е. Баратынский не уходил из литературы и общественного сознания. Так или иначе его помнили и переиздавали, несмотря на неблагоприятность времени.

И всё же Е. Баратынский занимает какое-то особое место в русской литературе, в исследованиях его творчества остающееся, за редким исключением,  не прояснённым. При его имени всегда возникало мнение о его якобы недооценке: «Прежде его возвышали не по заслугам; теперь, кажется, унижают неосновательно» (В. Белинский). В последующее время и особенно теперь, судя по исследованиям, его снова возвышают, кажется, безосновательно. Причём, исходя уже не столько из его творчества и более двухвекового развития общественной мысли, сколько для подтверждения своих нынешних воззрений, на поверку оказывающихся какими-то и вовсе архаичными.

Дмитрий Голубков, автор романа о Е. Баратынском «Недуг бытия», предлагая всмотреться внимательней в «этот запылённый мрамор», не без оснований отмечал эту, так трудно уловимую особенность поэта: «Его влияние странно – оно какое-то неявное, распылённое… Он и после физической кончины своей существует как-то особенно, непохоже на других наших классиков» («Уроки Евгения Боратынского», «День поэзии», 1966). Очевидно, что такое особенное его положение в русской литературе кроется не столько во внешних обстоятельствах, сколько в самом характере его творчества, а ещё в большей мере – в особенностях его воззрений и миропонимания.

Издавна и традиционно Евгения Баратынского называют «поэтом мысли». Такую характеристику ему дал ещё В. Белинский в статье «Русская литература в 1841 году»: «Мне особенно нравится в них этот характер вдумчивости в жизнь, который свидетельствует о присутствии мысли». Критик писал, что в стихах поэт «отличается необыкновенной художественностью своих поэтических форм: это истинная творческая красота». И что примечательно, наряду со столь высокой оценкой его поэтического творчества в целом, он напрочь отказывался оценивать его поэмы. Как в статье 1835 года: «О поэмах Баратынского я ничего не хочу говорить: их давно никто не читает. Нападать на них было бы грешно, защищать странно». Словно читаемость или нечитаемость является безусловным критерием оценки поэта. Но это говорит больше о читателях, чем о поэте. Так же и в статье 1841 года, но уже более определённо и по существу: «Я не люблю поэм Баратынского: в них больше ума, чем фантазии».

И что характерно, называя Е. Баратынского «поэтом мысли», исследователи почему-то  не задавались и не задаются вопросом о том,  какова эта мысль у поэта, насколько глубоко она проникает в суть того или иного явления, к которому он обращался. Ведь мысль бывает разной, как глубокой так и  поверхностной, а то и ложной; как возвышающей человека, так и принижающей его. В данном же случае само определение «поэт мысли», кажется, повсеместно выставляется в качестве безусловно положительной оценки. В то время, как если давать такое определение кому-то из поэтов ХIХ века, то это – прежде всего Ф. Тютчев. Но к его творчеству такое определение как-то не пристало.

Но В. Белинский, в отличие от последующих исследователей, в самой склонности Е. Баратынского к мысли не увидел исключительно положительного значения. Скорее наоборот, он увидел в этом несчастье и трагедию поэта: «Этот несчастный раздор мысли с чувством, истины с верованием составляет основу поэзии Баратынского, и почти все лучшие его стихотворения проникнуты им» (1842 г.). Да и понятно, ведь критик исходил из того, что «полнота человеческой натуры заключается в органическом единстве разума и чувства», чего он не всегда находил в творчестве Е. Баратынского. И это – при самых высоких оценках творчества поэта: «Поэтическое дарование Баратынского не подлежит ни малейшему сомнению… Мы высоко уважаем яркий,  замечательный талант поэта». И в статье о последней книжке «Сумерки» счёл необходимым оговориться: «Говоря о поэзии Баратынского, мы были чужды всяких предубеждений в отношении к поэту, которого глубоко уважаем». И, всё-таки, отмечает эту особенность поэзии Е. Баратынского – «несчастный раздор мысли с чувством, истины с верованием…». Даже находит «вражду к мысли» и объясняет что это значит: «Несмотря на его  вражду к мысли, он, по натуре своей, призван быть поэтом мысли. Такое противоречие очень понятно: кто не мыслитель по натуре, тот о мысли и не хлопочет; борется с мыслью тот, кто не может овладеть ею, стремясь к ней всеми силами души своей. Эта невыдержанная борьба с мыслью много повредила таланту Баратынского: она не допустила его написать ни одного из тех творений, которые признаются капитальными произведениями литературы и если не навечно, то надолго переживают своих творцов». Даже судя по самому высокому счёту, критик в своей категоричности здесь не вполне прав уже хотя бы потому, что восхищался многими его стихотворениями. Из его же «вражды к мысли» можно сделать вывод, что он не находил мысль поэта достаточно глубокой: «Борется с мыслью тот, кто не может овладеть ею».

А тот «раздор», о котором писал В. Белинский, в его воззрениях, явился во многой мере следствием прельщения пресловутой «социальностью» понятой прямолинейно и революционностью, которые немало повредили  таланту критика. Ведь он объясняет его внешними обстоятельствами, а не духовными причинами, что он «явился у поэта не случайно, – он заключается в его эпохе». В таком случае у каждого поэта, жившего в ту эпоху, должен отыскаться свой «раздор», подтверждения чему история русской литературы не знает. Но такой, во многой мере позитивистский подход, всё объяснять исключительно внешними обстоятельствами, а не духовными представлениями, на долгие времена определил понимание литературы: «Рождённый своим временем, он писал о нём и погиб, сраженный его ледяным дыханием» (Д. Голубков). Но «Певец пиров и грусти томной» (А. Пушкин) не писал напрямую о времени. И даже во второй период его жизни, после увольнения с военной службы и отхода от света, да и от литературы, он писал не о своём времени, а о мироустройстве вообще.

О том же, что В. Белинский, оценивая творчество Е. Баратынского, в своей категоричности был не вполне прав, свидетельствует то, что он многократно обращался к нему, к примеру, к его стихотворной элегии «На смерть Гёте», которую считал «превосходной». Но удивительное дело, он обращался к стихам Е. Баратынского не для его характеристики, а для характеристики Гёте и вообще высшего проявления творческой личности, как бы забывая, что это стихи всё-таки Е. Баратынского с его «несчастным раздором мысли с чувством…».

На это можно подумать только то, что в этих совершенных и точных стихах Е. Баратынский превзошёл самого себя, выразил то, чего он, по логике критика, выразить не мог. А стихи пришлись кстати для решения другой критической задачи. Или сказать словами из Книги пророка Исаии: «И скажет ли произведение о художнике своём: «Он не разумеет?» (29; 16)…

Вот эта восторженная характеристика Гёте, даваемая В. Белинским через стихи Е. Баратынского, но как бы без него: «…Вот жизнь! Но эта жизнь есть достояние тех немногих, которые стоят во главе  человечества, играют роль его представителей. Вот один из них

Всё дух в нём питало: труды мудрецов,

Искусств вдохновенных созданья,

Преданья, заветы минувших веков,

Цветущих времён упованья;

Мечтою по воле проникнуть он мог

И в нищую хату и в царский чертог…

В этих двенадцати стихах Баратынского о Гёте заключается высший идеал человеческой жизни и всё, что можно сказать о жизни внутреннего человека». Кто «один из них»? Гёте или Баратынский? По Белинскому – Гёте. Но стихи-то Е. Баратынского… Ведь в подтверждение своего восхищения Гёте, критику логичнее было бы обращаться к нему самому, а не к Е. Баратынскому…

Но вот что удивительно. В статье 1835 года «О стихотворениях г. Баратынского» В. Белинский задаётся вопросами, на которые он в дальнейшем, вроде бы, должен был дать ответы: «Какое влияние имели на нашу литературу его сочинения? Какой новый элемент внесли они в неё? Какой их отличительный характер? Наконец, какое место занимают они в нашей литературе?» Но так и не даёт на них ответы даже в статье 1842 года, в которой, по сути, отказывается от своей прямой обязанности критика давать оценки тем или иным явлениям литературы: «Не берём на себя тяжёлой обязанности определять поэтическое достоинство Баратынского относительно к другим поэтам и в отношении историческом, то есть в отношении к выраженной им эпохе, к настоящему и будущему положению и значению его в русской литературе». То есть, критик отказался от главного, от определения его значения в русской литературе вообще. Хотя ранее говорил, что его особенность – в его эпохе…

Но не менее удивительно и то, что А. Пушкин, едва ли не первым оценивший талант Баратынского, высоко о нём отзывавшийся, даже посчитавший необходимым вспомнить о нём в «Евгении Онегине», трижды принимался за статью о нём, но так её и не написал, оставив лишь черновые наброски. У больших поэтов, тем более у А. Пушкина с его абсолютным не только поэтическим, но и нравственным чутьём, это не могло быть случайностью…

Даже Иван Киреевский, столь высоко и восторженно ценивший творчество Е. Баратынского и друживший с ним, усматривавший в его стихах то, что «голос сердца и голос разума сливаются созвучно в одно задумчивое размышление», вместе с тем, отмечал как бы его творческую недовоплощённость: «Но между тем сколько ни замечательно их поэтическое достоинство, однако они ещё не вполне высказывают тот мир изящного, который он носил в глубине души своей» («Избранные статьи», М., «Современник», 1984).

Немалая часть публикаций о Е. Баратынском в последующем сводилась и сводится к несуществующей проблеме – выше Пушкина или вровень с ним был «Певец пиров и грусти томной». Хотя сам Е. Баратынский глубоко понимал масштаб дарования А. Пушкина, его гениальность, его значение в русской литературе, народном самосознании, в истории России. И вполне осознавал, что ему, этого не дано, даже прямо обмолвившись: «Но вот беда: я не гений».

Соотношение поэтов-современников точно определил уже В. Белинский: «Баратынского ставили на одну доску с Пушкиным; их имена всегда были неразлучны… Теперь даже в шутку никто не поставит имени Баратынского подле имени Пушкина. Это значило бы жестоко издеваться над первым и не знать цены второму». И объяснял это не столько отличием поэтов, сколько значением А. Пушкина: «Пушкин, поэт русский по преимуществу. Пушкин, в сильных и мощных песнях которого впервые пахнуло веяние жизни русской».

Е. Баратынский писал А. Пушкину в 1825 году: «Чудесный наш язык ко всему способен; я это чувствую, хотя не могу привести в исполнение. Он создан для Пушкина, а Пушкин для него. …Возведи русскую поэзию на ту степень между поэзиями всех народов, на которую Пётр Великий возвёл Россию между державами. Соверши один, что он совершил один; а наше дело – признательность и удивление». И это чрезвычайно важное этическое что ли замечание, хотя поэты были, по сути, ровесниками: «Пишу к тебе с тем затруднением, с которым обычно пишу к старшим».

Восхищается его «Евгением Онегиным»: «Про «Онегина» что и говорить! Какая прелесть! Какой слог блестящий, точный и свободный». И даже в мимолётном дружеском послании помнит об этой высоте А. Пушкина:

Ты, верный мне, ты Дельвиг мой,

Мой брат по музе и по лени.

Ты Пушкин наш, кому дано

Петь и героев и вино.

Если А. Дельвиг – «мой», то А. Пушкин – «наш», всеобщий… Пушкин, «всё под пером своим шутя животворящий». То есть, Е. Баратынский изначально постиг А. Пушкина так, как его значение понимали в последующем. Хотя и оспариваемое маргинальными авторами, не чувствующими ни поэзии, ни истории: «Пушкин был не только великим поэтом, но и духовным вождём замечательной плеяды русских лириков. Каждый из поэтов пушкинской поры, обладал большим дарованием и шёл своей дорогой. Ни один из них не повторял Пушкина, но все они так или иначе объединялись вокруг него» (В.И. Коровин. «Русская поэзия ХIХ века», издательство «Знание», М., 1983). Примечательно то, что и А. Пушкин, как и многие видел в Е. Баратынском, прежде всего, поэта-мыслителя: «Мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем, как чувствует сильно и глубоко».

Несмотря на то, что соотношение творчества А. Пушкина и Е. Баратынского прояснены абсолютно, начиная с В. Белинского и не подлежат никакому сомнению, во все последующие времена вплоть до сегодняшнего дня, не прекращаются голословные, бездоказательные попытки поставить Е. Баратынского вровень с А. Пушкиным, а то и выше его. Всё это носит явные признаки мировоззренческих пропагандистских акций. И уж если это допускается в литературной, в филологической среде, то тем более продолжается в популярных массовых изданиях, далёких и от литературы, и от истории: «Евгения Баратынского современники считали более значительным стихотворцем, чем Александр Пушкин. На самом деле Евгений Абрамович писал в более возвышенном стиле» («Загадки истории», № 10, 2017). Да не считали так современники. В. Белинский не считал, другие не считали. Может кто-то и считал, но мы ведь не должны и не имеем права собирать маргинальные суждения, абсолютизировать их, выдавая за истину в последней инстанции. Иначе это будет речь не о Е. Баратынском, а о нас самих…

А попытки поставить Е. Баратынского вровень с А. Пушкиным начались давно. 1 октября 1851 года с другом А. Пушкина Павлом Воиновичем Нащёкиным и его женой Верой Александровной встретился П.И. Бартенев, редактор маргинального семейного журнала «Русский архив». И Нащёкин, якобы сказал, что Баратынский с Пушкиным не был искренним, завидовал ему, радовался клевете на него. Это записал П.И. Бартенев и дал почитать свои записи С.А. Соболевскому, который на полях против этих слов написал: «Это сущая клевета!» Но несмотря на это, такие слова всё равно пошли кочевать по книгам П.И. Бартенева (см. В.Ф. Михайлов, «Баратынский», ЖЗЛ, «Молодая гвардия», 2015). Это тот самый П.И. Бартенев, приятель Н. Мартынова, который сыграл неприглядную роль и в посмертной судьбе М. Лермонтова, много лет спустя после убийства поэта пустивший в обиход политическую прокламацию «Прощай, немытая Россия…», выдав её за принадлежащую М. Лермонтову… На каждого гения находится свой Бартенев… Но люди литературные обязаны это различать и объяснять.

И В. Белинский, и А. Пушкин точно определили особенности и своеобразие поэзии Е. Баратынского. Да и сам поэт вполне осознавал своё место в литературе. Казалось, что и в дальнейшем продолжится объяснение его поэтического мира и его воззрений с учётом уже нового опыта общественной мысли. Но почитатели поэта в последующем, особенно в наше время, занялись, за редким исключением, не его объяснением, а «возвращением» его с его «болящим духом» и «мучительным недугом» уже в новую реальность. То есть, к сожалению, в большей мере занялись собой, а не поэтом… Это, как понятно, ничем не отличается от той идеологизированности, в которую впадал А. Герцен, говоря о Е. Баратынском, или исследователи советского периода истории, к примеру, Вс. Рождественский, всецело объясняя творчество Е. Баратынского «неприглядной действительностью».

А потому, вместо прочтения текстов поэта и разбора его воззрений, исследователи нередко пускались в довольно отвлечённые размышления, никакой филологической проблематики не содержащие. Скажем то, как правильно писать фамилию – Боратынский или Баратынский. Или обращаются к столь отдалённой этимологии, которая к поэту никакого отношения уже не имеет. Скажем, смысл фамилии Боратынский якобы кроется в молитве «Боже ратуй!», то есть «Боже, спаси!». И тем самым вольно или невольно переносили этот смысл и на поэта, как бы подчёркивая его высокое происхождение и духовное значение. Но поэт, как известно, жил и в имении Мара, название которого значит злой дух, призрак и даже богиню смерти и болезней. А урочище Мара, судя по его описаниям, было действительно мрачным. И что же, будем переносить на поэта и этот смысл для объяснения его творчества? Уже только подобное сопоставление свидетельствует о том, сколь опрометчиво такое «историческое» литературоведение…

Обращение к наследию того или иного поэта, разумеется, связано с особенностями переживаемой эпохи. Подчас не вполне осознаваемое, но нередко и преднамеренное. В наследии прошлого искали и находили подтверждение своих воззрений. Так новое обращение к Е. Баратынскому в конце ХIХ века, в 1891 году С.А. Андреевским Ст. Рассадин обосновывал, вроде бы, убедительно: «Первопричиной интереса к трагическому поэту был пессимизм, распространившийся тогда и многими воспринятый из моды, но реально вызванный кризисом общественной мысли. Кумиром был общедоступный пессимист Шопенгауэр» («Вопросы литературы», № 7, 1970). Словом, к наследию Е. Баратынского обратились лишь потому, чтобы признать его «отцом современного пессимизма в русской поэзии». Но поэта надо всё-таки не хвалить или порицать в угоду каким-то корпоративным интересам, а попытаться его понять и объяснить. А то, что поэт, мол, никаких объяснений не требует и говорит сам за себя, оставим самым наивным и неискушённым читателям. Если он объяснения не требует в новых поколениях, значит он канул в забытье.

Но вот почему к наследию Е. Баратынского обратились в революционном ХХ веке, переиздав его полное собрание стихотворений в «Библиотеке поэта» («Советский писатель», Л., 1936), когда пессимизм и апология смерти в общественном сознании были и вовсе ни к чему, объяснить это либеральствующий критик был не в состоянии. Он усмотрел в этом лишь «добросовестность» издателей, причём выдвигаемой в качестве упрёка им: «В 30-х годах нашего века «Библиотека поэта» тщательно собрала и издала его, но похоже делалось это больше из добросовестности, чем из живого интереса». В таком суждении однозначно проглядывает умонастроение, получившее широкое распространение в так называемом «шестидесятничестве», когда о тридцатых годах либеральной радикальной частью интеллигенции было принято говорить исключительно в отрицательном и негативном смысле. И ясно почему. С одной стороны, для того, чтобы скрыть, с другой стороны, не прозревая того, что в действительности происходило в духовно-мировоззренческой сфере и в общественном сознании в это время. Таким образом, упрёк в добросовестности издателей более поздним критиком всецело строится на том, что его представление о значении происходящего не соответствовало убеждениям издателей. А потому их благое дело издания им же защищаемого поэта осуждается…

Собственно говоря, такая алогичность критика продиктована тем, чтобы скрыть то, что общество только начало оправляться от революционного крушения страны начала века, переходить от революционного типа сознания к традиционному, созидая новый, никому пока неведомый тип государственности. Разумеется, с прежней идеологией, с постоянно декларируемыми «революционными ценностями», которые были уже ни к чему. «Шестидесятничество» же, несмотря на, вроде бы, фронду к официальному курсу и разрешённую «оппозиционность», было апологетом и выразителем именно революционного, а не традиционного типа сознания.

И главное – в этом радикальном повороте политического и государственного курса основной движущей силой была признана русская литература, так как идеология сохранялась атеистическая. Об этом повороте убедительно писал в статьях 1936 года философ русского зарубежья Г.П. Федотов: «Общее впечатление: лёд тронулся. Огромные глыбы, давившие Россию семнадцать лет своей тяжестью, подтаяли и рушатся одна за другой. Эта настоящая контрреволюция, проводимая сверху… Литература и искусство в России признаны за политическую силу первой величины… Годами сдерживаемое, даже удушаемое чувство любви к родине, столь человеческое, получило свободу своего выражения. …Марксизм – правда, не упразднённый, но истолкованный – не отравляет в такой мере отроческие души философией материализма и классовой ненависти. Ребёнок и юноша поставлены непосредственно под воздействие благородных традиций русской литературы. Пушкин, Толстой – пусть вместе с Горьким – становятся воспитателями народа. Никогда ещё влияние Пушкина в России не было столь широким». («Судьба и грехи России», в 2-х томах, Санкт-Петербург, «София», 1992, т. 2).

И надо отдать должное политикам того времени – русская классика издавалась широко, довольно полно, в том числе и Е. Баратынский. Непредвзятого исследователя и до сих пор удивляет высокий научный уровень изданий, подчас превосходивший дореволюционный. Но либеральному критику с революционным типом сознания оказалось неведомым это основное содержание эпохи. Вот почему даже «тщательность» и «добросовестность» издателей этого времени он, вопреки всякой логике, ставит в осуждение. В конечном счёте это было направлено на то, чтобы скрыть от общественного сознания, что в стране ценой неимоверных усилий, народных страданий и жертв после её крушения в начале века, сложился новый тип государственности и общества, которые следовало развивать и совершенствовать, но не ломать варварски в угоду своей «ошибки узкого ума» (В. Розанов). Об этом писал, к примеру, А. Знаменский: «Но народная память ещё 30-40 лет назад изжила в себе страхи довоенного государственного террора и ощутила социализм, как перспективное жизнеустройство, способное как к саморазвитию, так и к совершенствованию» («Советская Россия», № 24, 28 февраля, 1995). Идеологии «не оказалось» не у народа, а у неореволюционеров, предпринявших варварское разрушение страны. Да и понятно, ведь такой тип сознания во всякой традиционности видел исключительно «консервативность» и «патриархальность», которые якобы только мешают нашему «прогрессивному» продвижению вперёд. И потом, надо было соответствовать «передовому» тренду «шестидесятничества», то есть идеологизированности. И далеко немногие писатели могли устоять перед силой давления такого «общественного мнения»…

А то, что и после Великой Отечественной войны были изданы стихотворения, поэмы, проза и письма Е. Баратынского (Гослитиздат, 1951), полное собрание стихотворений (Л., 1957), да и позже он издавался, пожалуй, регулярно, свидетельствует о том, что русская литература оставалась главным средством просвещения народа и воспитания новых поколений.

Да и исследования творчества Е. Баратынского выходили. Скажем, Л. Фризмана «Творческий путь Баратынского» (М., «Наука», 1966), или «Лирика мысли» поэта Вс. Рождественского («В созвездии Пушкина», М., «Современник», 1972). И что уж пенять на их вульгарную социологичность, если наряду с этим издавались сами тексты поэта Е. Баратынского. Надо ведь всё-таки помнить о том, что вульгарный социологизм не является порождением лишь советской эпохи. Семена его сеялись задолго до этого, пожалуй, с середины ХIХ века революционными демократами, «шестидесятниками» ХIХ века, мало чем отличающихся от «шестидесятников» ХХ века, писания которых отмечены, по словам В. Розанова, «ошибкой узкого ума». А затем – адептами «освободительного движения» в собственной стране, такими как А. Герцен, «основателем политического пустозвонства в России» (В. Розанов). В его знаменитом перечне поэтов, «загубленных самодержавием» был и Е. Баратынский…

Пётр Ткаченко

Поделиться в социальных сетях

Добавить комментарий

Авторизация
*
*
Регистрация
*
*
*
Генерация пароля