
2. Надо наконец сказать о том, что в действительности изображено в поэме Александра Блока «Двенадцать». Ведь нападки на него начались после «Двенадцати» и «Скифов», хотя поэма и стихотворение органически выходят из всего предшествующего творчества поэта. Но и поэма, и стихотворение рассматривались, как правило, лишь с точки зрения политической – принятия или неприятия поэтом революции: «Впереди двенадцати не шёл Христос» (З. Гиппиус). Но прежде отметим, что вокруг прочтения поэмы «Двенадцать» с образом Христа, мелькнувшим в её финале, особенно много накручено несообразностей. Да и понятно, ведь поэму толковали сначала люди, настроенные атеистически, находящиеся вне христианской, православной культуры, а значит – вне народного самосознания. Теперь же поэта «исправляют» и «наставляют» на истинную веру совсем иные люди. Я назвал бы их «верующими» нехристями. Это довольно обширная категория людей в обществе, которые вдруг и неожиданно для самих себя «вернулись» к вере в зрелом, а то и в почтенном возрасте, и тогда, когда это стало можно, модно и велено… Вмиг «вернувшиеся» к вере, они, как правило, воспринимают её фундаменталистски, впадая в догматизм и ортодоксию, точно так же, как до этого воспринимали социалистическую идеологию. Как правило, они категоричны, нетерпимы и даже агрессивны, так как уверены в том, что теперь-то уж точно им открылась истинная вера. Конечно, в этом сквозит наивность поразительная. С таких позиций они и судят теперь поэму Александра Блока «Двенадцать». В основном обличают в «кощунстве» и «поправляют» поэта…
Впрочем, и это поэт прозревал. В дневниковой записи от 19 октября 1911 года поэт писал: «Милюков, который только что лез вперёд со свечкой на панихиде по Столыпине (в день открытия Думы). Кому и чему здесь верить?» («Дневник А.А. Блока». Издательство писателей в Ленинграде, 1928). Не о вере, как видим, писал поэт, а о её искажении, о спекуляциях на ней, чреватых трагедиями, то есть поэт изначально прозревал то, в результате каких действий люди закономерно оказываются «без креста», «без имени святого» и даже готовые пальнуть пулей в Святую Русь… Естественно, он негодовал по отношению к тем, кто это безобразие безверия творил в народе, а потом панически и беспомощно стонал: «Ах, ах, сгорим!» Разве в этой дневниковой записи поэта не узнаются исторические персонажи «демократической» революции наших дней, сыгравшие трагическую роль в истории страны?
Итак, после того как в поэме «Двенадцать» перед нами проходят в революционном безумии персонажи «без креста», «без имени святого», готовые даже пальнуть пулей в Святую Русь, но в то же время по привычке, что ли, обращаются за благословением к Господу – «Мировой пожар в крови – Господи, благослови!», в финале вроде бы неожиданно появляется Христос:
В белом венчике из роз –
Впереди – Исус Христос.
Примечательно то, что образ этот появляется в конце поэмы как бы неожиданно и для самого поэта; потом, после создания поэмы, именно после, а не до её создания, он вызывает у него «страшную мысль», мучительные размышления о Нём, о чём он делает неоднократные исключительно важные для понимания поэмы дневниковые записи: «18 февраля: Что Христос идёт перед ними – несомненно. Дело не в том, «достойны ли они его», а страшно то, что опять он с ними, и другого пока нет; а надо Другого? Я как-то измучен. Или рожаю или устал». 20 февраля: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы «не достойны Иисуса», который идёт с ними сейчас, а в том, что именно Он идёт с ними, а надо, чтобы шёл другой».
Попутно скажу, что все последующие объяснения поэмы вплоть до наших дней свелись именно к тому, достойны ли красноармейцы Иисуса или нет. Здесь, по всей видимости, сказывается обычное для обезбоженного сознания положение: факты, высказанные даже предельно определённо, не предстают в своём истинном свете, ни о чём ему не говорят. Ведь, читая столь трудные размышления поэта, мы должны были бы задаться главными вопросами: а кого, собственно, он имел в виду под Другим, почему был столь не уверен в нужности его появления и почему в конце концов отказывается от Другого, оставаясь с Христом?.. Только эти трудные размышления поэта исключают какие бы то ни было домыслы о его богоборчестве и уж тем более о богоискательстве. Ну а то, что поэт отзывался порой критически о церкви, её служителях, о фарисействующих в вере – это было вовсе не кощунством, а скорее тревогой за веру, опасением за то, что она может рухнуть, что в конце концов и произошло, подтверждая абсолютную правоту Блока.
Любопытно и то, что тяжкие размышления о Христе, неожиданно возникшем в конце поэмы, поэт соотносит не с собственной верой или безверием, это остаётся как бы само собой разумеющимся, но с возможностью творить в новых условиях, оставаться художником. В «Записной книжке» 9 марта он отмечает: «Безделье, возня с бумажками, злые и одинокие мысли. Бурная злоба и что-то особенно скребёт на душе. – О. Д. К аменева (министр театрального отдела) сказала Любе: «Стихи Александра Александровича («Двенадцать») – очень талантливые, почти гениальное изображение действительности. Анатолий Васильевич (Луначарский) будет о них писать, но читать их не надо (вслух), потому что в них восхваляется то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся». Марксисты умные – может быть, и правы.
Но где же опять художник и его бесприютное дело?..». Почему старые социалисты боялись больше всего Христа, почему его образ их «шокировал» (А. В. Луначарский), понятно. Потому что их идеология – атеистическая, а значит, сама хотела стать новой религией человечества. Но по какой логике «появление Христа в поэме «Двенадцать» должно означать принятие революции поэтом? Ведь это означало скорее прямо противоположное – неприятие революции, ибо Его образ был чужд и враждебен и революции, и её творцам. Для нас важно теперь отметить, что образ Христа в своей поэме Блок соотносит не со степенью своей веры, но с возможностью творить. В дневниковой записи от 10 марта он, задаваясь вопросом о том, что такое искусство, отвечает на него: «Марксисты – самые умные критики, и большевики правы, опасаясь «Двенадцати». Но… трагедия художника остаётся трагедией. Кроме того: Если бы в России существовало действительно духовенство, а не только сословие нравственно тупых людей духовного звания, оно давно бы «учло» то обстоятельство, что «Христос с красногвардейцами». Едва ли можно оспаривать эту истину простую для людей, читавших Евангелие и думавших о нём. У нас, вместо того, они «отлучают от церкви», и эта буря в стакане воды мутит и без того мутное (чудовищно мутное) сознание крупной и мелкой буржуазии и интеллигенции.
«Красная гвардия» – «вода» на мельницу христианской церкви (как и сектантство и прочее, усердно гонимое). Как богатое еврейство было водой на мельницу самодержавия, чего ни один «монарх» вовремя не расчухал. В этом – ужас (если бы это поняли). В этом – слабость и красной гвардии: дети в железном веке; сиротливая деревянная церковь среди пьяной и похабной ярмарки». О том, что это – соотношение веры и творчества, а значит, и то, что изображено в «Двенадцати» русской патриотической мыслью и до сих пор остаётся, по сути, не уяснённым, что постатеистическое сознание рождает новые заморочки, со всей определённостью сказалось, к примеру, в суждении Валерия Хатюшина о поэме Юрия Кузнецова «Путь Христа»: «В деятельности художника, в конце концов, должен быть виден переход от эстетического мировоззрения к религиозному. Если этого не происходит, то можно сказать, что художник не состоялся. Выше Бога нет ничего, и хотя бы только по этой причине религиозное чувство в человеке и, в конечном счёте, в художнике, выше и важнее чувства эстетического» («Без божества». «Российский писатель», № 10, 2003).
Как видим, старинный вопрос о соотношении веры и творчества «разрешается» вполне догматически, причём литератором, почему-то вдруг превратившимся в проповедника. «Разрешается», как, видимо, он полагает, «в пользу» веры. На самом же деле и в конце концов такое противопоставление вредит вере, ибо и само творчество является делом Божьим: «Веленью Божию О, Муза, будь послушна!» (А. С. Пушкин).
В этом странном суждении мы видим требование от поэта в конце концов проповеди, следования догме, канону, но не живого восприятия Христа. Этому сознанию не понять того, о чём это Блок писал в других стихах:
И так давно постыли люди,
Уныло ждущие Христа,
Лишь дьявола они находят…
Этому сознанию неведомо, почему художник приходит в мир «С неразгаданным именем Бога На холодных и сжатых губах». Да и что можно требовать от «верующих» нехристей?.. Теперь, когда веровать во Христа велено, для них «выше Бога нет ничего». Завтра, изменись ситуация в обществе, и опять восторжествует атеизм (симптомы неоатеизма сегодня очень сильны), для них ничего не будет выше чего-нибудь ещё… Это обычная ортодоксия вне зависимости от того, оперирует она понятиями социальными или духовными…
Блока, как понятно, упрекали в том, что Христос в его поэме – с «разбойниками», что он освятил их Его именем, и тем самым «кощунствовал». Но какой вывод напрашивается из всех этих тяжких раздумий поэта? Вывод ведь вовсе не кощунственный. Блок не переступает черту, оставляя Христа с «разбойниками», с народом, за которой – поиск нового Бога, поиск новой религии человечества, то есть отречение от своей исконной веры и от своего Бога. Это было в те времена поветрием очень сильным, коль сам Л. Толстой пред ним не устоял. В конце концов не столько важен повод, мотивация этого действа пред самим фактом отречения от своего Бога, что неизбежно вызывает духовную трагедию человека. Ведь именно здесь кроется основное существо духовного бытия человека. Главное, что может произойти в земной жизни человека, – это обретение Бога или отречение от него, то есть обретение веры или утрата её. Всё остальное определяется этим. В конце концов это составляет и содержание мировой истории человечества: «Они создали Богов и взывали друг к другу: «Бросьте ваших Богов и придите поклониться нашим, не то смерть вам и богам вашим!» И так будет до скончания мира, даже и тогда, когда исчезнут в мире и боги: всё равно падут пред идолами» (Ф. Достоевский. «Братья Карамазовы».) Разве не то же самое мы наблюдаем и теперь, когда уже и государства светские, и религия вроде бы уже не играет той роли, как ранее? То же самое, но в иной мотивации: «Запад продолжает настаивать на своей «цивилизующей роли» в отношении России» (Сергей Земляной. «Провокации Серебряного века». «Литературная газета», № 25, 2003).
Так в чём же тогда кощунство Блока? Бог не тот или народ не таков? Другой логики из этого не выходит. Но ведь эти беснующиеся персонажи «Двенадцати», готовые «свой собственный дом отравить», пальнуть пулей в Святую Русь, стали таковыми не сами по себе, но в результате изощрённых духовных насилий над ними… В такой и только такой последовательности и причинно-следственной связи мы должны рассматривать революционные события в России и постижение их Блоком. Стало уже давно общим местом, штампом считать, что появление Христа в финале поэмы Блока «Двенадцать» является кощунством. Но если Христос не с этими несчастными, падшими людьми, а с кем-то иным, если в этом видится кощунство, то тогда кощунство есть и в словах самого Иисуса, ибо сказано: «Он взял на себя наши немощи, и понёс болезни… Не здоровые имеют нужду во враче, но больные» (Евангелие от Матфея. 8–17; 9–12;). Какое же это кощунство? Если Христос не с народом, то тогда и художники этого народа вопреки всему не ставятся ни в грош теми, кто полагает, что Христос уж точно с ними… По этой логике Борис Зайцев полагал, что Блок – «побеждённый»: «Он истёк «клюквенным соком» (крови настоящей не было)… Жизненный бой проиграл». Почему? А Бог его знает. Так казалось писателю, хотя Блок принял не бутафорскую, а реальную смерть, а сам Зайцев поучал народ из зарубежного далека, не замечая, что положение его неестественно и действительно проигравшего… При этом мера ответственности каждого из обвинителей за случившееся в стране не берётся в расчёт. Виноваты какие-то «большевики», «коммунисты», словно они в одночасье с луны свалились, а не образовались в народе долгим и упорным его «просвещением». Виноват кто угодно, но только не писатели, занятые сознанием и душами человеческими…
В июне 1919 года Николай Гумилёв в лекции о поэзии Блока сказал, между прочим, что конец «Двенадцати» кажется ему «искусственно приклеенным», что внезапное появление Христа есть чисто «литературный эффект». Блок, присутствовавший на лекции, ответил на это замечание: «Мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее видел Христа. И я тогда же записал у себя: «к сожалению, Христос». Что же терзало поэта, что в нём боролось? Сопоставляя все его высказывания о поэме, можно заметить, что в душе и сознании поэта боролось убеждение, что смены символа веры быть не может и в то же время, распространённая в общественном сознании в среде интеллигенции уверенность в построении новой религии человечества. Подтверждается это словами поэта, сказанными М. Горькому: «Дело – проще; дело в том, что мы стали слишком умны для того, чтобы верить в Бога, и недостаточно сильны, чтоб верить только в себя». За этими словами просматривается влияние той «образованной» среды, в которой жил поэт и которая была занята поисками нового бога. В конце концов побеждает благоразумие, народное чутьё – смены символа веры не происходит, так как не ясно, кто «другой», какой символ веры должен прийти на смену Христу.
Блок оставляет Христа с народом, таким народом, какой есть – беснующимся и падшим… Блок не впадает в богоискательство в отличие, скажем, от Л. Толстого. Но ведь дело в том, что в нашей специфической либерально-демократической идеологии, всё ещё мнящей себя единственно «передовой» и «прогрессивной», богоискательство рассматривается как нечто, несомненно, позитивное и положительное. В то время как богоискательство само по себе не предполагает обретения Бога. Это – одна из разновидностей атеизма, его первая стадия, ещё несмелое отречение от Бога. Богоискательство не приводит к Богу, но обязательно – к богоборчеству. Такой путь, такой духовно-мировоззренческий комплекс ведёт к отречению от Бога, атеизму… Это общий закон человеческого бытия, кажется, не знающий исключений. А потому всякие поиски Бога, новой мировой религии есть самообман, так как вера даётся человеку по праву рождения. Свобода же выбора, о которой так неистово толкуют «прогрессисты», дабы хоть как-то обосновать своё отступление от Бога, есть страшное бремя: «Но неужели ты не подумал, что он отвергнет же, наконец, и оспорит даже и твой образ и твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора?» (Ф. Достоевский. «Братья Карамазовы»).
Может быть, именно такая логика, интуитивно угадываемая поэтом, позволила ему не отрекаться от поэмы, о чём он дважды заявил в «Записке о «Двенадцати»: «Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было написано в согласии со стихией» (см. полная публикация «Записки». «ЛГ», № 48, 28.11.1990 г.).
Кстати, возникает вопрос: а почему собственно, этот столь важный для понимания Блока документ, опубликован полностью только в 1990 году? Ясно, почему: его публикация рушила логику и доводы обвинителей Блока, исходивших не из текста поэмы, а из своих «высших» внелитературных соображений: «Те, кто видит в «Двенадцати» политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой, будь они враги или друзья моей поэмы» (А. Блок).
Георгий Иванов писал, что «за создание «Двенадцати» Блок расплатился жизнью. Это не красивая фраза, а правда. Блок понял ошибку «Двенадцати» и ужаснулся её «непоправимости». Самое трагическое состоит в том, что Блок действительно расплатился жизнью, но не потому, что совершил ошибку, а потому, что не совершил её, оставив Христа с народом, в то время, когда всё было против этого: идеология, власть, весь строй новой навязываемой жизни… То есть Блок расплатился именно за то, что оставил Христа с народом, а не за то, что «кощунствовал»… И, как ни странно, «не простили» Блоку и те, кто оказались в эмиграции и новой власти противостояли. Убеждения их оказались им дороже, уже даже в таком положении, дороже самого народа. И, как это ни странно, в своём пренебрежении к народу они оказались заодно с новой атеистической властью… Странная метаморфоза, ими, кажется, оставшаяся незамеченной.
Но какой всё-таки цинизм со стороны исследователей творчества поэта, всё ещё не прекращающийся и в полной мере, видимо, не осознаваемый: обвинять самого поэта, вовсе не героев его, в упадничестве, «падении», нравственном «разложении», в разрушении государства, веры, в то время, как поэт остался верен «старинным обетам», как и должно истинному художнику…
Блок вовсе не идеализировал народ. Здесь было совсем иное – понимание его природы и его духа. Поэтому – принял или не принял поэт революцию своей поэмой «Двенадцать» – вопросы обыденного уровня. Не видеть же того, что происходило в действительности, он просто не мог. В дневнике 1917 года: «Революционный народ – понятие не вполне реальное. Не мог сразу сделаться революционным тот народ, для которого в большинстве крушение власти оказалось неожиданностью и «чудом»; скорее просто неожиданностью. Как крушение поезда, как обвал моста под ногами, как падение дома». В дневнике 1919 года: «Никто ничего не хочет делать. Прежде миллионы из-под палки работали на тысячи. Вот вся разгадка. Но почему миллионам хотеть работать? И откуда им понимать коммунизм иначе, чем – как грабёж и картёж?»
Перед смертью, уже без сознания, Блок бредил. И бредил он, как говорят, об одном и том же: все ли экземпляры «Двенадцати» уничтожены? Не остался ли где-нибудь хоть один? – «Люба, хорошенько поищи, и сожги, все сожги…» Любовь Дмитриевна, жена поэта, терпеливо повторяла, что все уничтожены, ни одного не осталось… Если это так, в чём есть большие сомнения (не выдумано ли это толкователями поэта?), то этот факт вовсе не противоречит неотречению Блока от «Двенадцати». Более того, он вполне закономерен. Поэт, писавший поэму «в согласии со стихией», вдруг обнаружил, что он внёс ею в общество не гармонию, к чему всегда стремился и в чём видел назначение поэта, а разлад – каждый толковал её в согласии со своими убеждениями, вне зависимости от того, что было в тексте…
Этот факт освобождения от поэмы «Двенадцать», над которой он столь мучительно размышлял, находясь в здравом сознании, закономерен и потому, что сразу же после неё он написал стихотворение «Скифы», которое продолжало и уточняло то, что было постигнуто и изображено в «Двенадцати». Здесь он как бы приходит к выводу, что объяснить тот катаклизм, в который попала Россия, только её внутренними причинами, без «мировой чепухи», невозможно… В «Двенадцати» была не вся правда. Там не было той правды, которая была в «Скифах». Если в поэме – о происходящем в стране, то в стихотворении, можно сказать, речь – о его причинах.
Но, прежде чем обратиться к стихотворению «Скифы», совершенно необходимо сопоставить финал двух великих творений духа советского периода истории – поэмы Александра Блока «Двенадцать» и романа Михаила Шолохова «Тихий Дон». С точки зрения духовно-мировоззренческой, а не реально-бытовой, в чём зачастую погрязают исследователи. В финалах поэмы и романа много общего. Можно даже сказать, что в этом отношении финал поэмы и романа идентичны. Уже только этот факт, кажется, не замечаемый нашим литературоведением, мог бы много подвигнуть нас на путь действительного осмысления как поэмы, романа, так и постигаемого в них времени. Ведь действительно примечательно, что два гениальных художника независимо друг от друга завершают свои творения об одном и том же времени сходно.
Как в поэме, так и в романе изображается трагедия человеческой личности в революционную эпоху, трагедия её безверия и крушения. В финале «Тихого Дона» Михаила Шолохова так же, как и в поэме «Двенадцать» Александра Блока, появляется Христос. К скрывающимся повстанцам, среди которых был и Григорий Мелехов, приходит Чумаков. Сообщает о том, что банда Фомина разбита и, улыбаясь, говорит о том, что он идёт «лёгкую жизню шукать»: «Да, мне с вами не жить… Твоё рукомесло, Мелехов, – ложки-чашки вырезывать – не по мне, – насмешливо проговорил Чумаков и с поклоном снял шапку: – Спаси, Христос, мирные разбойнички, за хлеб-соль, за приют. Нехай боженька даст вам весёлой жизни, а то дюже скучно у вас тут. Живёте в лесу, молитесь поломанному колесу – разве это жизня?»
Итак, имя Христа в романе произнесено, причём произнесено «насмешливо», то есть, по сути, кощунственно. Причём произнесено, как и в поэме, разбойничками… Исследователи с толку сбились, выискивая в этом «кощунство» поэта. В то время как в поэме, так и в романе изображено время пошатнувшейся веры, её потускнения, степень отступления людей от Бога. Отсюда – насмешливость в произнесении имени святого в романе и неточность его – в поэме. Этим и только этим можно объяснить крах личности Григория Мелехова: «Он лишился всего, что было дорого его сердцу… Он утратил со смертью Аксиньи и разум, и былую смелость».
Как и богохульство героев «Двенадцати»: «Без имени святого… Без креста». «Тихий Дон» у нас принято прочитывать лишь с точки зрения реально-бытовой и исторической, но не с точки зрения духовно-мировоззренческой, и уж тем более ни в коем разе – не через библейские образы, хотя без такого подхода роман остаётся, по сути, непонятен, как не вполне понятным остаётся характер трагедии его героев. Мне известны совсем немногие работы, в которых «Тихий Дон» прочитывался бы через библейские образы. Разве что постановочная статья доктора филологических наук из Твери Владимира Юдина «Заветные страницы» («Дон», № 9, 1997).
Кстати, никому и в голову не приходит безверие Григория Мелехова и крах его личности в романе переносить на самого автора – Михаила Шолохова. А вот в толковании творчества Александра Блока вопреки всякой логике и элементарной этике литературоведения всё ещё свершается это литературоведческое шулерство – падение и безверие героев в поэме «под тяжким бременем событий» переносится на самого поэта, каким-то образом усматривается не героев, а его «падение»…
Откуда и как берётся в народе это безверие, безбожие, объясняется «декадентством» Блока. Но оно проистекает от духовных насилий над человеком, по причине приумножения беззакония… Так же, как и в романе Григорий Мелехов недвусмысленно объясняет некоему Капарину причину своего безверия: «А я на фронте с четырнадцатого года и по нынешний день, с небольшими перерывами. Так вот насчёт этого перста… Какой может быть перст, когда и бога-то нету? Я в эти глупости верить давно перестал. С пятнадцатого года, как нагляделся на войну, так и надумал, что Бога нету. Никакого! Ежели бы был – не имел бы права допущать людей до такого беспорядка. Мы, фронтовики, отменили бога, оставили его одним старикам и бабам. Пущай они потешаются».
Сходство финалам поэмы и романа придаёт и то, что и там, и там герои, люди, народ названы «разбойниками». В поэме – «На спину б надо бубновый туз». В романе – «мирные разбойнички». Когда и при каких обстоятельствах народ вдруг превращается в «разбойников»? При развязывании насилия и беззакония в обществе… Ну а когда насилие над человеком совершено и безобразие беззакония в обществе развязано, от которого беснуются падшие, тогда вроде бы есть основания указать пальцем на несчастных, объявить их больными, ни на что неспособными и вообще лишними на этом свете… В большинстве толкований творчества Александра Блока я не чувствую этой причинно-следственной связи как непременного условия постижения явлений культуры и жизни… Создав «Двенадцать» – поэму о человеческом падении, о крушении личностей, – вполне возможно, Блок почувствовал её неполноту, неполноту исторического пути России. И буквально сразу же пишет стихотворение «Скифы».
