
«Тема» православия
Рассмотрение «Тихого Дона» в русле библейских представлений менее всего следует сводить к бытовой стороне. Мы не можем духовный смысл «Тихого Дона» сводить к обывательскому вопросу о том, в какой мере М.А. Шолохов был человеком верующим. Такой вопрос ничего не выясняет. К тому же он некорректен, так как пути гения неисповедимы. Отсюда недалеко и до вовсе упрощённого представления: коль он жил в атеистическое, безбожное время, значит, он был атеистом. Если в молодости венчался с Марией Петровной в храме, значит – чуть ли не насильно. На этот счёт нет никаких свидетельств. Как и должно в вопросах веры. Это только слабые натуры ссылаются на то, что их так учили, запрещали верить и читать Священное Писание. Оправданием это быть не может. Значит, истины не особенно и хотелось, если запрет стал препятствием к ней. Кто хочет, тот может.
Конечно, можно с определённой достоверностью установить, где Михаил Александрович мог читать Библию в своё атеистическое время. Обучаясь в Богучаровской гимназии, он жил на квартире учителя Закона Божия Д. Тишанского, у которого была богатая библиотека. В станице Каргинской брал книги из библиотеки священника о. Виссариона. И если общение с учителем Д. Тишанским могло быть случайным. Так совпало, что он оказался у него на квартире. То совсем иное дело, когда он, молодой человек, сам брал церковные книги для изучения у священника о. Виссариона. И надо полагать, постигал Священное Писание под влиянием этого священника.
Тесть Шолохова Громославский был псаломщиком Букановской церкви, у которого тоже была церковная и богослужебная литература. Да мало ли где, мог писатель читать Библию, живя в Москве и на Дону и имея широкий круг общения. Важно другое. С какой целью он обращался к библейским текстам в романе. Какие художнические и мировоззренческие задачи разрешал таким обращением к Священному Писанию. А такие задачи, безусловно, были. В каждом случае вполне определённые. И не такие очевидные, как это принято считать. Да, М.А. Шолохов, судя по тексту «Тихого Дона», хорошо знал Священное Писание. С самой юности у него было много возможностей читать Библию. Он много общался со священниками. Сама жизнь сводила его с ними. Но кто именно дал ему ту Библию, которую он использовал в работе над «Тихим Доном» мы, видимо, никогда не узнаем. Да это, может быть, и не столь важно пред тем фактом, что писатель выбрал именно такую Библию, что, уже не могло быть случайностью.
Текст «Тихого Дона» однозначно говорит о том, что писатель не просто хорошо знал Священное Писание. Библия была для него не только историческим источником, какой она является для людей «просвещённых», мыслящих «прогрессистки». Иначе, почему основным содержанием романа «Тихий Дон» стало отношение к Богу и к вере? То, как люди сохраняют веру и как и почему её теряют. Как и почему бунтуют против Бога. Другое дело, что этот аспект «Тихого Дона» в силу известных идеологических обстоятельств упорно не замечался и игнорировался. Причём, эта основная сторона романа игнорировалась не из страха, а потому, что исследователи, сами томимые безверием, не считали её важной. А это – совсем не то, что просто запреты. Но это к выдающемуся творению отношения уже не имеет… Вот главное, изображённое М.А. Шолоховым в романе. А ужасы происходившего, безобразие войны – уже только неизбежное следствие этого: отпадения людей от Бога, утраты ими веры. Точнее, следствие того, что они стали верить иным, чужим богам в родных пределах. Так как без веры человек, как существо не только природное, социальное, но и духовное, жить не может, точнее будет говорить не об утрате веры, а о смене веры – своей природной на чужеземную. А это уже совсем иное состояние человека и его положения в мире.
Что пред этим, так глубоко постигнутым в романе М.А. Шолоховым, ответ на вопрос о том, был ли он верующим. Ответом на такой вопрос это не устанавливается, а потому он просто риторический…
Нельзя сказать, что в последнее время исследователи не уделяют внимания христианской, православной основе «Тихого Дона». Вот и сборник статей появился «М.А. Шолохов и православие». (М., 2013). Исследователи, хотя зачастую декларативно, не подтверждая свои выводы анализом текста романа, но совершенно справедливо утверждают, что православная основа «Тихого Дона» есть постижение и изображение писателем народной жизни: «Сознательное принятие автором «Тихого Дона» христианских принципов и ориентиров как данности народной жизни» (Н.И. Стопченко). «Он показал своих персонажей как воплощение народных православно-христианских ценностей, которые складывались веками и стали кодексом нравственного и социального поведения» (А.П. Чалова). «Мы можем с полной уверенностью и ответственностью утверждать, что «Тихий Дон» и иные произведения писателя являются истинно православными художественными произведениями» (С.Н. Семанов). Но после столь долгого атеистического времени в официальной идеологии такие крутые «возвращения к вере», обращения к Богу не могут не иметь своих издержек, даже в писательской среде. Это надо отметить обязательно, так как ниспровержение Бога может быть и в форме, вроде бы, возвращения к Нему. В этом нет ничего удивительного, «ибо многие придут под именем Моим»… Кажется, об этом – стихи С. Хохлова: «Какая страшная эпоха./ Хоть плачь, а нету ничего. / Спасибо, нам вернули Бога/ Ниспровергатели Его». К сожалению, даже в писательской среде обращение к вере понято лишь как «тема»: «Мы не можем обходить, да и не обходим тему православия, тему веры». Была у нас в литературе производственная тема, деревенская, военная, а теперь наступило время «темы» веры, «темы» православия. Но вера не может быть просто «темой» литературы. Так же, как вне христианского мировоззрения невозможно понять золотой период русской литературы ХIХ века, да и литературу последующего времени. О «теме» веры в литературе может говорить тот же атеист, сориентировавшийся в связи с новой ситуацией в обществе, когда обращение к Церкви стало престижным и выгодным. Впрочем, мне приходилось уже писать об этом на страницах «Литературной газеты» – «Нас отравившая свобода» (№ 17, 2014).
Или – распространено самое общее представление, а потому и беспредметное, нечто вроде, – «просто хорошая литература» это и есть христианская, православная. В духе «общечеловеческих ценностей», которые «всегда будут находить отклик в сердцах читателей». (Казалось, что эти пресловутые «общечеловеческие ценности», сыгравшие столь трагическую роль в нашем недавнем прошлом, уже забылись…) А потому и «советская литература была по сути христианской, хотя и советской» (Александр Сегень, «Зарядиться человечностью», «Литературная газета» № 28, 2018). Словом, «человечность» и есть православие… Прямо скажем, слишком уж приблизительно, настолько приблизительно, что невольно возникает вопрос: а при чём здесь христианство? Понимать христианское как нечто вообще хорошее и только – этого явно недостаточно для его постижения. Или это новая риторическая форма его игнорирования? Уверовать – это не только познать «любовь», «добро» и «человечность», но и то, что Он несёт «не мир, а меч». И это – не фигура речи, а трагическая участь. Как у А. Блока: «Пред ликом родины суровой я, закачаюсь на кресте»…
Безусловно, что в русской литературе советского периода были произведения истинно православные. Таков «Тихий Дон» М.А. Шолохова. Но это была очень уж большая редкость. Литература этого периода была примечательной своими иными достоинствами. Но назвать её православной – очень уж большая натяжка. К примеру, трудно назвать православным, пожалуй, самое известное произведение той поры, можно сказать, знаковое, повесть Валентина Распутина «Прощание с Матёрой» (1976 г.). Остров Матёра, символ былой благополучной жизни должен быть затоплен в связи с индустриальной, хозяйственной задачей – строительством гидроэлектростанции. Автор сравнивает затопление Матёры с библейским Потопом. Правда, посылаемом не Господом в наказание за отступничество, за то, что «всякая плоть извратила путь свой на земле», а нерадивым начальством, удумавшим по глупости своей строить электростанцию… Наводнение в русской литературе это – «Божий гнев», «Божия стихия», с которой и «царям не совладеть», как в «Медном всаднике» А.С. Пушкина. А тут всё происходит по воле неразумного начальства: «Все, что недавно ещё казалось вековечным и неподатным, как камень, с такой лёгкостью помчало в тартарары…».
В связи с таким, как может показаться, «предсказанием», нельзя не задаться вопросом о том, как это вообще соотносилось с реальной жизнью? Ведь только-только закончилась эпоха революционных катастроф, когда «вековечное» действительно «помчало в тартарары». Ещё не все раны её затянулись, особенно в области мировоззренческой. Победно завершилась Великая Отечественная война, грандиозное событие, по своему значению противоположное революционному крушению державы 1917 года. И вдруг опять «всё» должно «помчать в тартарары…». Это никак не мотивировано. Если эта новая социальная реальность испытывала на себе враждебное давление иных сил, это никак не предполагало соглашательства с ними… И сама Матёра в повести – это библейский Ковчег, ибо там собралось кроме всего «всякой твари по паре». Как и в Книге Бытия: «От всякой плоти по паре» (6;19) «Плоти», «твари» – какая разница, всё едино… Но постойте, скажет внимательный читатель, – Ковчег, замысел и даже сама конструкция которого были даны Ною Господом (Бытие, 6:15) предназначался для спасения рода человеческого. А если Матёра – которая вскоре будет затоплена – это Ковчег, то какое же тут спасение?.. Ковчег даётся на спасение, а не на погубление. В любом случае, подлежащая затоплению Матёра Ковчегом уж никак быть не может. Иначе, получается, что всё дело в нерадивом «начальстве», которое, стало быть, надо сменить. Но вот сменили «начальство», но оказалось, что опять сменили Бога – своего на чужеземного…
Но ведь были же в это время произведения в русской литературе – и с Потопом, и со строительством гидроэлектростанции, и с наводнением, в которых эта «проблематика» разрешалась бы не столь нелепо. Скажем, примечательнейшее стихотворение Ярослава Смелякова «Один день». Но кто заметил, кто помнит «Один день» Ярослава Смелякова, если в то время наша просвещённая публика зачитывалась, рвала из рук друг у друга «Один день Ивана Денисовича»…
Сам факт обращения нашего общества к религиозным и церковным представлениям ещё не может быть благотворным. Ведь коллективных возвращений к вере, как и коллективных покаяний не бывает… Несколько лет назад появился шеститомник М.М. Дунаева, преподавателя Московской духовной академии «Православие и русская литература». Самодеятельное, даже по внешнему виду, небрежное издание лекций. Это – начётнические, демагогические тексты, имеющие самое отдалённое отношение к характеру русской литературы. Более того, это издание прямо-таки вызывающе антилитературно. В самом деле, в своих псевдонаучных лекциях М.М. Дунаев журил А. Пушкина за «ошибки», упрекал гения в том, что он якобы «являл себя явным антихристианином». С. Есенин – «варварски разрушил свой талант». «Двенадцать» А. Блока это – перевод на смердяковский язык Ивано-Карамазовского «всё можно». Н. Рубцов, «наделённый талантом от Бога, но не сумевший соответствовать своему дару». И наряду с этим, и в противоположность великим писателям, В. Ходасевич – «поэт высокого уровня». О. Мандельштам – христианин, «сознательно принявший крещение». У перешедшего в лютеранство О. Мандельштама автор каким-то образом находит «православное мироощущение». По Дунаеву, Б. Окуджава «пришёл в Церковь – принял святое крещение». Правда, жена успела покрестить его за неделю до смерти. А всю жизнь он, человек публичный нёс «в массы» отнюдь не благодать православной веры, а либеральную идеологию «шестидесятничества», сыгравшую трагическую роль в нашей народной и государственной судьбе в либерально-криминальную революцию нашего времени.
По нарушению всякой иерархии ценностей в литературе эти лекции М.М. Дунаева можно назвать «литературной ересью». Так понять русскую литературу может только некий либерал в рясе. Николай Калягин в обстоятельной критической статье о лекциях М.М. Дунаева писал: «Труд Дунаева должны будут прочесть студенты духовных академий и семинарий, поскольку он рекомендован учебным комитетом Московского Патриархата в качестве пособия. Что делать? Других учебных пособий по этому предмету у нас пока нет» («Философская культура», Санкт-Петербург, № 2, 2005, редактор Н.П. Ильин). Лекции М.М. Дунаева – это не о русской литературе и не о православии. Это что-то совсем иное. Скорее пропаганда определённых идеологических пристрастий, в основном либеральных, при помощи русской литературы… Полная, не только эстетическая, но и нравственная глухота. Как видим, «тема» православия, «тема» веры сама по себе не спасает. Само наличие её в обществе ещё ни о чём не говорит – ни о степени его религиозности, ни о вере. Более того, такая декларируемая религиозность без веры ещё коварней, чем вполне определённый атеизм.
Надо полагать, что такое «учебное пособие» утверждалось церковными иерархами. И не только на уровне духовной академии. Читалось многими действительно образованными людьми, богословами. Совершенно очевидно, что лучше вообще не читать этого курса, чем читать такой, искажающий и литературу, и православие. Но откуда такая терпимость к тому, что по правилам педагогики недопустимо? Это объясняется тем, что наша земная Церковь издавна находится в определённой конфронтации с русской литературой, как и с народным творчеством. Соотношение же веры и художественного творчества во всём своём драматизме давно постигнуто в русской литературе. А потому я снова отсылаю читателей к удивительному и загадочному стихотворению М.Ю. Лермонтова «Молитва» («Не обвиняй меня, Всесильный…») и к последним стихам выдающегося поэта нашего времени Юрия Кузнецова «Поэт и монах», оставленным нам, как завещание…
Некоторая противопоставленность жизни и литературы неустранима. А. Блок называл это «великим вопросом»: «Великий вопрос о противоречии искусства и жизни существует искони». Об этом же писал в «Русской мелодии» М. Лермонтов, свой поэтический мир представляя как «мир иной»: «В уме своём я создал мир иной./ И образов иных существованье,/ Я цепью их связал между собой,/ И дал им вид, но не дал им названья». Н. Гоголь несколько иронически писал: «Знаете ли, что в Петербурге, во всём Петербурге, может быть, только человек пять и есть, которые истинно и глубоко понимают искусство, а между тем в Петербурге есть множество прекрасных, благородных, образованных людей». В дневнике 1915 года М. Пришвин записывает: «Понимающих литературу так же мало, как понимающих музыку, но предметом литературы часто бывает жизнь, которой все интересуются, и потому читают и судят жизнь, воображая, что они судят литературу».
Однако материалистическая критика это естественное свойство литературы определила и выставила чем-то беспредметным и несуществующим – «искусством для искусства». Мол, это нечто, чем художники занимаются между собой, а читателям знать об этом и вовсе без надобности. В то время, как учить людей понимать искусство, литературу – является первейшей задачей педагогики.
Такое противоречие жизни и литературы было всегда. Но совсем иные времена наступили, когда восторжествовало материалистическое воззрение с его безбожием, богоборчеством и атеизмом. Но и тогда такое насилие могло исказить многие представления, но не отменить природы литературы: «Поэт – величина неизменная… сущность его дела не устаревает» (А. Блок). «Ничего нет мудрёного, что ни наши ретрограды, ни наши прогрессисты одинаково не понимают дела, совершаемого литературою; понятно также, почему они всячески преследуют её и унижают: она им мешает, заслоняет им свет» (Н. Страхов).
И поэт остаётся наедине со своим «старинным делом», которое не устаревает. И от него одного зависит, устоит ли он, впадёт в соблазны этого мира или нет. Никаких оправдательных и извинительных доводов тут быть не может. А потому в оценке произведения художественного следует апеллировать не только и исключительно к «жизни», что кажется неоспоримым, не к тому, насколько изображаемое соответствует действительному, словно литература занята натурализмом, а – к духовной природе человека, к тому, как она сказалась и проявилась в тех или иных исторических обстоятельствах, к народному самосознанию, к литературной традиции, к образной природе самой литературы. Иначе мы обязательно будем устраивать над персонажами «суд истории», словно ею самой уполномоченные, и обязательно из такого суда выйдет то, что, скажем, Григорий Мелехов сделал «неверный, ошибочный выбор»…
Это вовсе не какая-то отвлечённость, якобы уводящая от реальной жизни, а непременное условие всякого искусства, которое постигает жизнь лишь в той мере, в какой оно остаётся искусством. Никаких чисто утилитарных, узкопрактических задач литература не имеет. Кто вменяет ей эти задачи, тот, может быть, и невольно, её искажает и способствует её вытеснению из общественного сознания.
Наверное, о «Тихом Доне» можно сказать и так, как писала о нём критика и литературоведение советского периода истории, что в романе исследуется социальная природа человека. При этом социальности отдавалось явное предпочтение пред духовностью. А потому такая оценка романа хотя и верная, но далеко не полная. Можно сказать и так, что «в книге большого художника соотносится родное и вселенское, частное и общечеловеческое». Но вот каким именно представлялось это соотношение родного и вселенского теоретиками и идеологами той поры, было довольно странным, если не страшным: национальное якобы должно смениться интернациональным, а потом и общечеловеческим. Именно смениться, именно взамен. Но, как известно, как уже проверено жизнью, без родного и вселенское без надобности. Да его и не бывает этого, якобы несущего благо «всеединства». Хотя его зловещий призрак висит над человечеством как искушение и проклятие во всякого рода глобализациях. Это только некоторым «религиозным» философам да революционным демократам представлялось, что национальное в народе является препятствием на пути к прогрессу, что оно ограничивает и обособляет. А потому и предлагался рецепт народного самоубийства, через трудновообразимое «национальное самоотречение» (В. Соловьёв).
В том-то и дело, что в человеке и в народе воплощается и родное, и вселенское в единстве, и единовременно, а не взамен. А потому, в «Тихом Доне» и нет обещанного литературоведами и, вроде бы, ожидаемого перехода «национального в интернациональное – общенародное, а затем в общечеловеческое» (Л.Ф. Ершов, Е.А. Никулина, Г.В. Филиппов, «Русская советская литература 30-х годов», М., Высшая школа, 1978). Замены национального интернациональным, как якобы более драгоценным, не произошло, и не происходит. И не может произойти. Изображённое в «Тихом Доне» кричаще противоречит этому наивному и умозрительному представлению.
И всё бы ничего, если бы такое, только «социальное» прочтение «Тихого Дона» не искажало его смысл, по сути, на прямо противоположный. Вот такое, расхожее представление. Григорий Мелехов, мол, «отринул старый мир, а правды нового мира, утверждающегося в борьбе, крови и страданиях, он не понял, не поверил ей, и в конце концов оказался в страшном одиночестве» (Л. Якименко. «На дорогах века», М., «Художественная литература», 1978). Да не было ещё этого «нового мира», и никто не знал, каким он будет «после всего этого». Не по предписаниям же исключительно революционных догматиков он создавался, а народом, «творчеством масс». После краха державы новый мир утверждался в борьбе уже с той самой революционной «теорией», которая разрушила жизнь.
Это такие недалёкие люди, как Мишка Кошевой, вооружившись революционной догматикой, наделённые властью, продолжали крушить всё вокруг себя. Григорий Мелехов, наоборот, говорит Кошевому: «Так в семнадцатом году говорили, а теперь надо новое придумывать!». То есть, коль старый мир разрушен, пора создавать новый, налаживать жизнь, а не продолжать её разрушение. Но такие люди с революционным сознанием как Мишка Кошевой, захваченные революционным анархизмом, на это не были способны, а потому и продолжали свергать, разрушать, воевать… Для них важнее было, по их ограниченности, торжество догматики, а не новой жизни. Что же касается «страшного одиночества» Григория Мелехова, то несущих правду всегда немного и они всегда одиноки. Ну а правда, как понятно, определяется отнюдь не парламентским большинством… И она остаётся в романе за такими как Григорий, а не за такими начётчиками как Мишка Кошевой.
Но самые проницательные читатели и критики «Тихого Дона» и в советский период утверждая, что это «сама история», вместе с тем чувствовали поднимающуюся с его страниц такую мощную, невероятную силу народного духа, удивлявшую тем, как она могла сохраниться, как могла уберечься после таких духовных и социальных потрясений: «Происходит поэтическое чудо, которому трудно дать логическое объяснение» (А. Макаров, «Поколения и судьбы», М., «Советский писатель», 1967).