Рассуждения о традиционных ценностях за пределами официального государственного дискурса сегодня часто вызывают недоумение или как минимум ироничную усмешку. Речь идёт не только о либеральном сообществе, но и о вполне лоялистских группах. Традиционные ценности критикуются за бессодержательность, реакционность, аморфность, подчёркнуто декларативный характер.
Любимым возражением в этой связи является упоминание статистики разводов в России (какие тут, дескать, священные узы брака и семьи), подчёркивание низкого уровня реальной религиозности российского населения (причём в сравнении с основным идеологическом оппонентом – США), слабость горизонтальных связей, отсутствие социального доверия и многое другое.
В таком понимании защита традиционных ценностей видится всего лишь конъюнктурным инструментом, призванным помочь политическим элитам сохранить стабильность государства и общества в период геополитических потрясений, но не основой для целостного мировоззрения. Более того, отмечается, что защита традиционных ценностей не может быть привлекательной идеей «на экспорт», так как ценности у всех свои. Здесь, правда, можно поспорить: защита традиционных ценностей потому и кажется декларативной, что не предполагает единого и конечного списка этих самых ценностей, постулируется лишь необходимость их защиты от универсализирующего западного нарратива. Предлагается защищать «различное» от «общего», «проверенное» от «нового». Такая «защита» совпадает с известным определением британского политолога Майкла Оукшотта, которое тот дал консервативному мышлению: «Таким образом, быть консерватором – значит предпочитать знакомое неизведанному, опробованное неопробованному, факт загадке, действительное возможному, ограниченное бесконечному, близкое далёкому, достаток изобилию, просто удобное совершенному, радость сегодняшнего дня блаженству, обещанному где-то в утопическом будущем»[1].
Иными словами, для того, чтобы разговор о традиционных ценностях не казался пустым и формальным, речь должна идти не о ценностях как таковых, а о принципиально иной форме мышления и взгляде на то, как должны быть устроены общество и государство. В данной статье мы попытаемся представить более цельный и философски обоснованный взгляд на то, что принято называть традиционными ценностями. Гипотеза заключается в том, что традиционными ценностями можно считать не только и не столько какие-то конкретные принципы, сколько особый подход к пониманию динамики социального развития, и в конечном счёте действительно целостное мировоззрение, тип мышления, или, если угодно, идеологию (в позитивном смысле этого слова).
Модерн как борьба с прошлым и компенсаторные механизмы
Для понимания того, что является новым, а что традиционным, и идёт ли речь о принципах или о стиле мышления, следует обратиться к социологической основе изменений, которые мы переживаем. На рубеже XVII–XVIII веков на Западе в силу ряда исторических обстоятельств сформировался новый тип общества, которое социологи и философы нарекли обществом модерна. Само оно имеет огромное число характеристик, как политических, так и экономических, но, если говорить об идеологической стороне вопроса, главной особенностью следует признать постоянную борьбу с прошлым. Социолог Энтони Гидденс формулирует это следующим образом: «Идея современности включает в себя противопоставление традиции»[2].
Избавление от груза прошлого, от традиции – конститутивная черта модерна. При отсутствии компенсаторных механизмов этот процесс превращается в постоянную борьбу и преобразование реальности в соответствии с некоторыми абстрактными принципами, которые выдвигает разум, освободившийся от всего, что его сковывает. Социологи, правда, подчёркивают, что, на наше счастье, такой компенсаторный механизм в модерне есть, и он называется историческое сознание, или, проще говоря, консервативное мышление. Как ни странно, но именно общество модерна, в силу утраты традиций, активно интересуется прошлым, что выражается, например, в развитии исторической науки, росте числа музеев, галерей и учреждений культуры[3]. Однако баланс между стремлением к прогрессу и вниманием к прошлому ничем не обеспечивается, поддержание этого хрупкого равновесия зависит от случайных социальных сил и стечения обстоятельств. Важно отметить, что поддержание баланса происходит на двух уровнях – внутри каждого общества и между отдельными государствами и цивилизациями в рамках системы международных отношений.
История Запада, начиная примерно с XIX века – трудный и мучительный поиск этих балансов. Россия, к слову, как постоянный участник европейской системы межгосударственных отношений (после победы над Наполеоном) и культурного обмена играла в установлении этого равновесия самую активную роль. Она служила консервативным балансиром, препятствуя унификации социальных порядков и выступая, по выражению Генри Киссинджера, в роли «укротителя гегемонов»[4].
Россия противостояла наиболее радикальным прогрессистским тенденциям эпохи, оказывая стабилизирующее воздействие на динамику общественных и международных отношений в целом.
Хрупкий баланс утратился в ходе Первой мировой войны и русской революции, которая изменила структуру и динамику отношений. Радикальная версия модерна победила в стране, которая призвана была ему противостоять. Более того, победа модерна сопровождалась физическим уничтожением внутри этой страны самой возможности отношений, способных выступать в роли балансира. До этого ни одно западное общество не решалось (хотя попытки были) выбрать генеральную линию модерна, исключая возможность работы компенсаторных механизмов.
Принципиальное изменение роли России в системе международных отношений привело к глобальному перераспределению идеологических позиций. Теперь уже Запад выступал в качестве консервативного балансира на международной арене, отстаивая умеренность, традиционные формы рыночных отношений и защищаясь от большевистской угрозы. Однако несмотря на стойкую и стабильную позицию Запада на глобальном уровне, внутри западных обществ происходили противоположные процессы. Левый интеллектуализм, который как раз и является репрезентацией доминантной модерновой линии, связанной с отказом от традиций, постепенно завоёвывал культурные и образовательные институции. Происходил парадоксальный процесс: по мере того, как сам СССР эволюционировал от радикального большевизма к умеренному социалистическому консерватизму второй половины ХХ века, на Западе влияние консервативных тенденций сокращалось, а прогрессистских усиливалось. Но если советский большевизм делал акцент на преобразовании социально-экономических отношений, то новые левые – на изменении моральных и культурных оснований западного общества[5]. Краткосрочный консервативный поворот конца 1970–1980-х гг., связанный с правлением Маргарет Тэтчер и Рональда Рейгана, не смог переломить эту тенденцию. Более того, исчезновение самого СССР, которое во многом состоялось благодаря усилиям именно этих консервативных лидеров, подорвало фундаментальную необходимость Запада служить балансиром. Консерватизм окончательно потерял свою охранительную привлекательность и стал быстро сдавать позиции левым элитам, в первую очередь в культуре и образовании.
Россия, находившаяся после развала СССР в состоянии тотального идеологического и мировоззренческого вакуума и вынужденная заново себя собирать, отстранилась от участия в международной политике, тем самым дав уникальную историческую возможность западным левым нарастить пропагандистские и образовательные ресурсы, окончательно вытеснить консерваторов из образования и в конечном счёте из политики. Возвращение же России в мировую и европейскую политику в 2000-е гг. неизбежно произошло в функции нового консервативного балансира, что западные элиты, уже пропитанные левой идеологией и поверившие в свою полную и тотальную победу, не могли не воспринять крайне агрессивно.
В этой связи украинские события, начиная с 2014 г. и заканчивая началом военной операции в 2022 г., явились лишь геополитическим катализатором идейной вражды, которая является неизбежным элементом модерна, начиная с его зарождения.
Почему сохранение баланса необходимо? Опыт России: ошибки и выводы на будущее
Очевидный вопрос, который возникает в этой связи, – чем так опасно отсутствие баланса между двумя полюсами модерна? Наиболее простой ответ: в отсутствие баланса общество может прельститься утопией и насильственной переделкой общественных отношений под умозрительно созданный идеал, либо застрять в прошлом, лишившись энергии для развития. Очевидно, что первый вариант вероятен при абсолютной победе левого спектра, второй – правого.
Ни одна страна мира, кроме нашей, никогда в полной мере не пыталась реализовать одну из крайностей модерна.
В этом смысле Россия единственная обладает уникальным историческим опытом воплощения радикальной модернистской утопии.
На это обращает внимание культуролог Виталий Куренной: «Советская история является уникальным случаем долгосрочного общественного эксперимента по строительству организационной и управленческой структуры, призванной радикально модифицировать поведение человека»[6]. Заметим, что этот опыт, на наш взгляд, фундаментально недооценён и не осмыслен российским интеллектуальным классом.
Роковая ошибка российских элит и интеллектуалов в 1990-е гг. была связана с фундаментальным просчётом в оценке идеологической ориентации Запада. Россия шла навстречу Западу, понимая этот процесс как движение от радикального модерна, показавшего свою несостоятельность, к либерально-консервативной золотой середине. Общество, построенное на этих принципах, действительно сформировалось на Западе во второй половине ХХ века и было объективно привлекательно. Однако в 1990-е гг. сам Запад уже начинал прямо противоположное движение: от либерального консерватизма к новому изданию радикального модерна: в виде ниспровержения ещё сохранившихся традиций, тотального пересмотра формата семейных отношений, сексуальной морали и т.д. При этом Запад не отказывался от роли гегемона в геополитической и экономической сфере, используя доминирование в том числе для продвижения идеологической повестки.
Отдельная проблема состояла в том, что движение к радикализму на Западе более всего происходило не в политике, в которой по инерции сохраняли власть предшествующие элиты, а в культуре и образовании. Ещё во второй половине ХХ века эту особенность западного общества отметил Фридрих фон Хайек: «Влияние рационализма и вправду было настолько глубоким и всепроникающим, что в принципе чем умнее образованный человек, тем более вероятно, что он (или она) разделяет не только рационалистические, но и социалистические взгляды <…> чем выше поднимаемся мы по лестнице интеллекта, тем теснее общаемся с интеллектуалами, тем вероятнее, что мы столкнёмся с социалистическими убеждениями»[7]. Действительно, именно в интеллектуально-академической среде проникновение новой западной идеологии сегодня ощущается сильнее всего, и это неслучайно. Так как гуманитарная наука советского извода была полностью дискредитирована, в 1990-е гг. в России формировался новый слой интеллектуалов, для которых освоение западных гуманитарных методов имело характер почти что религиозного откровения. Эти особенности постсоветского развития ослабляли критическое мышление, мешали отделять политические процессы от культурных, непредвзято анализировать реальность и прогнозировать будущее.
В итоге постсоветская гуманитарная наука, по сути, совершила разворот, перейдя от одной версии радикального модерна к другой, минуя промежуточные этапы и не рассматривая альтернативные теории, предлагающие более взвешенный взгляд на реальность. Доминирующей парадигмой стал социальный конструктивизм, в основных своих положениях мало чем отличающийся от советского марксизма, но представленный в обновлённой, «перепрошитой» версии.
Основная догма социального конструктивизма заключается в объяснении возникновения всех традиций как изобретений и конструктов человеческого разума и культуры на определённом этапе развития, как правило, в интересах реализации власти одной социальной группы (где была «буржуазная эксплуатация», появился «мужской шовинизм»). Признанные авторитеты в этой области – левый социолог Бенедикт Андерсон или историк Эрик Хобсбаум, а также философы-постструктуралисты (Мишель Фуко, Жиль Делёз, Жак Деррида и др.). Ссылки на их работы в академических текстах по проблемам традиций сегодня считаются чем-то само собой разумеющимся. Важная черта социального конструктивизма заключается также в том, что стирается различие между теорией и практикой. Теоретическое объяснение, по сути, представляет собой автоматическое указание на то, что и как необходимо изменить, а научные тексты напоминают политические программы. Иными словами, старые принципы, такие как академическая нейтральность и объективность, становятся в этой парадигме «слугами угнетения», а новая гуманитарная наука, призванная давать советы политическим активистам, – инструментом освобождения. Само знание описывается как орудие политической борьбы. На практике это означает, что если социальные институты и традиции «изобретены» и являются продуктом человеческого разума и стремления к власти, то мы, используя теории социального конструктивизма, имеем возможность «переизобрести» любую традицию, направив её на службу не власти, а тем целям, которые мы видим правильными и необходимыми для достижения свободы, равенства и инклюзивности.
Так любое историческое прошлое становится чем-то, что необходимо преодолеть ради построения лучшего будущего, а настоящее – пространством культурной войны.
Об этом процессе пишет британский философ Роджер Скрутон: «Сама аргументация, направленная на уничтожение объективной истины и абсолютной ценности, навязывает политическую корректность как абсолютную необходимость, а культурный релятивизм – как объективную истину. <…> Итог культурных войн состоял в том, что старая культура ничего не значит, но потому, что значить уже нечему»[8].
Более того, с этой точки зрения не существует сфер жизни, где возможность «пересборки» или «преодоления» была бы чем-то ограничена: это касается как социально-политических институтов, так и языковых норм, морали и представлений о сексуальных и половых отношениях. Но, как остроумно отмечает Раймон Арон, «…всякое освобождение несёт в себе опасность новой формы порабощения»[9].
Находясь внутри доминирующей парадигмы западной гуманитарной науки, возразить этим тезисам практически нечего. Из её теоретических основ неизбежно следуют практические рекомендации, почти буквально повторяющие старый марксистский тезис: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его»[10].
Ещё раз напомним об опасности подобного рода рассуждений: дело не в том, хороша свобода или нет, и сколько гипотетически может существовать гендеров или пониманий, что такое человек и как он должен развиваться. При вмешательстве в сложно устроенную социальную реальность, сотканную из традиций и правил, влияние которых на различные аспекты жизни невозможно осознать в полной мере[11], мы создаём огромные риски того, что изменения не приведут нас к желаемому результату, а существовавшее прежде будет трагическим образом утрачено. Недвусмысленно об этом предупреждает Хайек: «Человек не рождается мудрым, рациональным и добрым – чтобы стать таким, он должен обучиться. Наша мораль отнюдь не есть продукт нашего интеллекта; скорее, человеческое взаимодействие, регулируемое нашими моральными нормами, делает возможным развитие разума и способностей, связанных с ним. Человек стал мыслящим существом благодаря усвоению традиций – т.е. того, что лежит между разумом и инстинктом»[12]. И ещё: «Вся наша цивилизация неизбежно покоится на нашем доверии к вещам, истинность которых мы не в состоянии знать в картезианском смысле»[13].
Опыт развития России в ХХ веке говорит нам ровно об этом: насильственно переформатировав социально-экономическую реальность под рационально планируемые цели и задачи, СССР не только не достиг желаемых результатов, но и уступил в социально-экономическом соревновании тем, кто предпочёл держаться старых рыночных принципов и воздерживаться от столь резких социальных экспериментов. Воссоздание же рыночной экономики имело для России цену не меньшую, чем её ликвидация век назад. Эксперименты с языком и моралью, предпринимаемые сегодня на Западе, ещё более опасны, поскольку мы не знаем, за какие аспекты нашей социальной реальности, адаптивности и просто элементарного психического здоровья отвечают традиции, называемые патриархальными или гетеронормативными. Сегодня мы можем сказать только то, что благодаря этим традициям сформировалась наша цивилизация, а значит, их роль уж точно не может быть исключительно негативной. Потому что реальность всегда убедительнее, чем картины будущего, ведь реальность, по крайней мере, есть, а предполагаемого будущего ещё нет и, возможно, быть и не может.
Наиболее точно этот аргумент излагает Андрей Тесля: «Критике в первую очередь подлежит не существующее, а предлагаемое ему в качестве альтернативы. Поскольку его “ещё нет”, оно должно для своего утверждения представить аргументы куда более весомые, чем критика существующего: существующее может быть сколь угодно плохо, но оно уже есть, тогда как альтернатива ему не обладает и этим – и мы не можем заранее со всей точностью знать, сколь плоха она окажется в своём осуществлении. Мы сопоставляем реальность с мечтой, с воображаемым, то есть принципиально разнопорядковые сущности – проблема, стало быть, не в привлекательности воображаемого, а в том, чем обернётся его воплощение»[14].
Человек не может выжить в мире без традиций или в мире, где традиции или нормы являются предметом выбора, так как само осознание себя человеком происходит в рамках той или иной традиции.
Освоение традиции предшествует появлению личности.
Невозможно выбрать себе гендер, потому что прежде чем его выбрать, гендер уже должен существовать как система норм и правил, а значит, быть культурной диспозицией. По всей видимости, это невозможно так же, как не существует возможности выбора собственного родного языка, потому что освоение грамматических конструкций происходит бессознательно и стихийно через механизм подражания в раннем возрасте. Более того, именно благодаря бессознательному усвоению грамматических конструкций в детстве мы способны в дальнейшем сознательно обучаться иным языкам, используя те знания и когнитивные модели родного языка, которые сформировались без нашего участия и никогда не являлись для нас предметом выбора. Данный пример показывает, что, делая фундаментальные элементы человеческой жизни предметом выбора, возможно, мы в принципе отнимаем у человечества возможность адаптироваться к социальной жизни. Свободный выбор идентичности по ряду существенных вопросов, по сути, равнозначен «творению из ничего», в котором человек должен создать свою собственную социальную реальность, не имея опыта социальности как таковой.
Проговаривание этих аспектов и составляет сущность того, что можно назвать защитой традиционных ценностей. Борьба за традиционные ценности, стало быть, должна означать защиту не некоторого конкретного списка «ценностей», а образа мысли, в котором сохраняется различие между наукой и политикой, общественным и приватным, рациональным и эмоциональным, мужским и женским, истиной и ложью и т.д. Все эти ценности, по сути, представляют собой принципы классического либерального консерватизма, от которых Запад сегодня (и это, по всей видимости, можно уже говорить утвердительно) отказался, сделав выбор в пользу культурной войны и новой версии радикального модерна.
Защита традиции в этом понимании – лучшая преграда на пути социального радикализма, возможность которого неизбежно присутствует в любом современном обществе, особенно в среде интеллектуалов-гуманитариев. Поэтому парадоксальным образом лучше всего в России опасность радикального модерна понимают те, кто не имеет академического гуманитарного образования. Ведь понимание это проистекает из трагического опыта трансформаций советского периода, складывается в результате жизненного опыта, который ценнее и точнее любых теорий.
В ХХ веке Россия сделала выбор в пользу социального эксперимента, а не умеренного и сдержанного развития, Запад же предпочёл постоять в стороне. Сегодня ситуация выглядит ровно противоположно, и политический выбор России представляется рациональным: в ситуации социального экспериментирования в выигрыше чаще оказывается тот, кто наблюдает. Перефразируя Маркса, можно было бы сказать так: «Философы сначала объясняли мир, потом старались его изменить, теперь нужно оставить его в покое».
Страшный опыт реализации утопии является тем не менее нашим главным преимуществом. Ещё в 1924 г. русский философ Семён Франк пророчески замечал: «Когда теперь мы, русские, материально и духовно обнищавшие, всё потерявшие в жизни, ищем поучения и осмысления у вождей европейской мысли, у которых большинство из нас привыкло раньше учиться, мы, заранее склонные к смирению, всегда чуждые национального самомнения и менее всего способные на него в эту несчастную для нас эпоху, с изумлением узнаём, что собственно учиться нам не у кого и нечему и что даже наученные более горьким опытом наших несчастий, испив до дна чашу страданий, мы, пожалуй, сами можем научить кое-чему полезному человечество»[15].
Статья подготовлена в рамках Программы фундаментальных исследований Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики».
Истчоник: https://globalaffairs.ru/articles/o-konservativnom-balanse/